Колесом дорога | страница 48
Былое невозвратно, это ясно. Но всегда ли только лучшее приходит на смену былому? Былое, да и настоящее Князьбора нерадостно. Настоящее возмущает Шахрая, хотя он еще и не нюхал этого настоящего. Ухватил только то, что само лезет в глаз, что мозолит ему глаз. Какой уж, к черту, богатей этот Барздыка! С грыжей ушел на войну, в партизаны, а оттуда в армию, добыл на фронте старшинские лычки и вернулся в родное село поднимать на ноги колхоз. Разобраться, так Барздыка и сегодня схватит, как птица, что-то на лету, на ходу утром, бутылку молока да кус сала, если долежит до лета, конечно, да чугунок картошки и гладышка кисляка-простокваши вечером — вот и вся еда. А волики для Князьбора — они ведь то же самое, что лодка или челн. Вездеход и тот здесь буксует, вон как ревет на князьборских гатях. А волики тяговиты, как и те Барздыки, как Демьяны-Ровды, как Махахей. Отбери у них этих воликов, и все. Самим придется совать голову в ярмо. Телушка, бычок к осени все равно уйдут на сдачу. На эту телушку и этого волика живут где-то в городе дочь и сын Барздыки, за счет дедовых телушек учился в академии и сам он,
Матвей Ровда, они, телушки, вывели его в свет. А кабанчиками и поросятками жив и сам Барздыка, живы ими Князьбор, Полесье. И их счастье, что домовиты и работящи Барздыки, Демьяны, Махахей, те самые, что сеют соль и садят воликов. Сколько былей и небылиц, нелепицы семь коробов сплетено вокруг них, вокруг этой изгороди, дубов этих, этих буслов — вокруг полешука. Со времен Геродота и по сей день плетутся эти короба, каждый свое лыко торопится вставить. Геродот назвал Полесье страной вод и туманов, те, что посовременнее ни за что ни про что обозвали полешука индейцем, диким человеком. По-ихнему, дикость исходит от самого уже слова «полешук» — при лесе живущий. Наслушался всего и он, Матвей. Выдали ему перед самой дорогой байку о том, как некий пблешук, то ли хитрый, то ли совсем наоборот, чтобы перебраться через болота к своей коханке, сплел себе кош-самолет, запряг в него двадцать петухов. На этом месте Матвей не выдержал и всерьез спросил: «Двадцать?» Матвей запомнил эту сказочку и сказителя. И многое другое запомнил, хотя иной раз и позволял себе посмеиваться над этим другим, поддавшись беззаботности и гостеприимству чужого солнца, чужих краев, забывая о непростоте и потаенности Полесья, забывая о том воздухе, которым дышал с детства, о том, что где-то среди гибельного, малярийного Полесья затерялась деревушка, всему миру дающая мяту и мятные бальзамы и эликсиры, что в той деревушке лучший в мире воздух. Это признавали все, только не они, не те, кто родился и вырос в той деревушке. Глядя на долгую чужую жизнь,, на чужие седины, забывал о том, что в его Князьборе к сотне годков подкрадывался родной дед Демьян, уже разменяла свою другую сотенку Махахеиха. И таких множество было по селам и весям Полесья, но не любили они о себе и своих годах напоминать, доживали в самом темном, хотя и самом теплом уголке деревенских хат, у печи, в самом дальнем уголке деревенского двора, где безбоязненно возились свиньи, копались куры, уйдя в тень деревьев и просто в тень, уступив все свои стежки-дорожки молодым. Они стеснялись, стыдились, что так зажились на свете, хотя еще и продолжали трудиться. Махахеиха гоняла кур с огорода, потихоньку полола гряды, а дед Демьян управлялся и с топором, наотрез отказался переехать к внуку, к нему, Матвею, подрабатывал к пенсии себе аиром, добывал этот аир в болоте, в старице, нес во двор, в тень липы у свинарника, устроившись на корытце, чистил обломком ножика до бели, пьяно пахнущей болотом, летним полуднем, водой и птицей, Полесьем. Вялил, сушил на солнце, бережно увязывал в пучки и сдавал заготовителям.