Путешествие в Индию | страница 73
— Почему ты молчишь, Рафи? Ты же у нас великий авторитет.
— Да, Рафи великий человек, — с расстановкой произнес Хамидулла. — Рафи — это Шерлок Холмс Чандрапура. Говори, Рафи.
Окончательно сконфузившись, мальчик пролепетал одно слово: «понос», но это произнесенное слово вселило в него мужество. В груди присутствующих снова вспыхнуло угасшее было подозрение, но теперь оно приняло совсем иное направление. Не может ли понос быть первым симптомом холеры?
— Если так, то это очень серьезно; сейчас как раз конец марта. Почему никто мне об этом не сказал? — возмущенно крикнул Азиз.
— Его наблюдает доктор Панна Лал, господин.
— Оба они индусы, вот где собака зарыта. Они, как мухи, друг друга держатся и стараются все держать в тайне. Рафи, подойди ближе, садись. Скажи мне, у Годболи есть рвота?
— Да, есть, а кроме того, его мучают сильные боли.
— Все понятно. Через двадцать четыре часа он умрет.
На всех лицах отразилось сильнейшее потрясение, но симпатия к профессору Годболи уменьшилась из-за того, что он предпочел лечиться у единоверца. Теперь его недомогание трогало их меньше, чем когда они только что о нем узнали. В мгновение ока тон разговора переменился, и они стали говорить о Годболи лишь как о возможном источнике инфекции.
— Все болезни — от индусов, — безапелляционно объявил господин Хак.
Господин Саид Мухаммед, как выяснилось, посетил недавно Аллахабад и Удджайн и теперь принялся описывать эти города, не скрывая презрения. В Аллахабаде, правда, есть река, уносящая нечистоты, но в Удджайне только маленькая речка Сипра, она обрамлена набережной, и в ней великое множество купающихся, оставляющих в воде вредоносные бациллы. Саид с гневом повествовал о жарком солнце, коровьем навозе и бесчисленных календулах, о многочисленных садху,[20] бродящих голышом по улицам. Саида спросили, как называется верховный идол Удджайна, он ответил, что не знает, а отвращение мешало ему спросить об этом у местных жителей, да и к чему было тратить время на такую мелочь. Он так возмущался, что в конце концов перешел на непонятное пенджабское наречие (он был родом из тех мест).
Азизу нравилось, когда хвалят его религию. Это успокаивало смятение на поверхности сознания и навевало прекрасные образы в его глубинах. Когда инженер окончил свою трескучую тираду, Азиз сказал: «Я придерживаюсь точно такого же взгляда». Он вытянул руки ладонями вверх, глаза его засверкали, сердце переполнилось нежностью. Высвободившись из-под пледа, он прочел стихотворение Галиба. Никакой связи с предыдущим разговором оно не имело, но стихи шли от души и воздействовали на души его гостей. Они были искренне поражены пафосом стихов; все согласились, что пафос — это высочайшее проявление искусства; стихи трогают слушателя, так как заставляют его чувствовать свою слабость сравнением человечества с цветами. Жалкая спальня превратилась в дворцовую залу; умолкли глупые сплетни, прекратились интриги, заглохло мелкое недовольство, — стоило бессмертным словам заполнить безразличный воздух. Это не был боевой клич, это не был призыв к битве, нет, это было безмятежное и спокойное уверение в том, что Индия едина в исламе, хотя убеждение в этом продолжалось только до выхода на улицу. Но что бы ни чувствовал Галиб, он все же жил в Индии и объединил ее в их глазах и в их сердцах. Галиб ушел в мир иной, оставив нашему миру свои тюльпаны и розы. Сестры с севера — Аравия, Персия, Фергана, Туркестан — все они протягивали руки к песне Галиба, грустной песне, ибо все прекрасное печально, но тут же натыкались на нелепый Чандрапур, где были расколоты каждая улица, каждый дом, пытаясь убедить Индию в том, что она едина.