Улица Красных Зорь | страница 3



Это сиротство Горенштейна сказалось и в том, что он не примыкал ни к одному движению и направлению, а участие в единственной за всю жизнь коллективной затее – альманахе «Метрополь» – считал ошибкой. Как говорит Ульяна в «Улице Красных Зорь»: «Я живу одна, а они живут всем скопом. Они и меня не шибко любят за то, что я не живу вместе с ними скопом». И как учит нас опыт, из этой одинокой жизни можно сделать повод для гордости и даже творческий метод, – но слёзы-то никуда не денешь. И как писала Петрушевская – самый близкий ему автор, сошедшаяся с ним в первом букеровском шорт-листе и тоже обнесенная наградой: «А все-таки болит сердце, все ноет оно, все хочет отмщения. За что, спрашивается, ведь трава растет, и жизнь неистребима вроде бы. Но истребима, истребима, вот в чем дело».

Он и в кругу писателей не очень-то прижился, выживал среди кинематографистов (Тарковский, Кончаловский), хотя первыми читателями были Трифонов, Нагибин, Б. Хазанов, критики Сарнов и Лазарев. Среди шестидесятников его представить невозможно, среди догматиков-антикоммунистов, упорных диссидентов, – тоже. Догма – вообще не про Горенштейна, и не сказать при этом, что он человек без мировоззрения: мировоззрение наличествовало, но не вписывалось ни в какие рамки, даже в религиозные.

Горенштейн – человек ветхозаветного, жестковыйного, мстительного сознания, но это ветхозаветность без Родины, без корней; он – обреченный и одинокий представитель великого племени, законник и пророк, носимый ветром, иудей после Холокоста и после советского опыта, иудей-чернорабочий, постоялец общежитий, иудей-выживалец. Это не то чтобы корректирует изначальные установки, но заставляет задуматься об их участи в мире.

Горенштейн смотрел на мир глазами потерянного ребенка, пущенного из милости жильца, который одновременно благодарит и ненавидит своих благодетелей; глазами бездомного, озирающего бесконечные ряды освещенных городских окон – он страстно мечтает оказаться в одной из этих комнат и так же страстно ненавидит эти комнаты; это взгляд обманутого и обобранного, оскорбленного и зачумленного, и смотреть на мир таким взглядом нельзя – но нельзя и не признать, что многие вещи можно рассмотреть только под этим углом. Мне трудно представить читателя, который, прочитав «Попутчиков», «Чок-чок» или «Искупление», не признает автора писателем исключительной, можно сказать – гениальной одаренности; но еще трудней представить читателя, который наряду с благодарностью и осознанием авторского величия не испытает раздражения. Потому что, как сказал Горацио, «рассматривать так – значило бы рассматривать слишком пристально».