Слишком ранний рассвет | страница 35



Алатея жила затворницей в доме, который у нас назывался «домом дядюшки Эбенезера». Когда-то, возможно, его почитали архитектурным шедевром, но сейчас он был лишь чудовищной, хотя и почтенной реликвией канувших в Лету времен. Ревматическая мисс Рейси восседала в огромной нетопленой комнате на втором этаже посреди палисандровых этажерок, столиков с бисерными узорами под стеклом на столешницах и портретов бледных, унылых господ в странной одежде. Сама Алатея была грузной угрюмой старухой в видавшем виды чепце из черных кружев, и настолько глухой, что временами казалась каким-то обломком позабытого прошлого. Розеттским камнем,[28] ключ к которому безвозвратно утерян.

Даже для мамы, взращенной в уважении к семейным традициям и мгновенно угадывавшей, кого именно мисс Алатея Рейси имеет в виду, когда что-то бубнит о Мэри-Аделин, Саре-Энн или «дядюшке докторе», общение со старухой бывало подчас затруднительным, и тогда мои детские выходки, прерывавшие их беседу, приносили ей облегчение.

И вот как-то, сидя с мамой у мисс Алатеи и рассеянно шаря глазами по комнате, я приметил на стенке среди мертвенно-бледных господ рисованный цветными карандашами портрет темноглазой, с высоким лбом девочки в платье из клетчатой шотландской материи и в украшенных оборками панталончиках. Ухватившись за мамин рукав, я спросил ее, кто эта девочка, и мама сказала: «Луиза Рейси. Умерла от чахотки, бедняжка. Кузина Алатея, сколько было Луизе, когда она умерла?»

Чтобы втолковать Алатее этот простейший вопрос, потребовалось немало стараний. Когда наконец она раскусила, в чем дело, и, Бог знает чем недовольная, пробасила «одиннадцать», мама настолько умаялась, что больше не в силах была продолжать диалог. Обернувшись ко мне с той особой улыбкой, которую мы с ней хранили исключительно друг для друга, она мне сказала: «Бедная девочка должна была унаследовать коллекцию Рейси».

Мамино замечание в ту пору мало что мне разъяснило. К чему относилась ее усмешка, я тоже не понял.

Это давнее происшествие ожило в моей памяти, когда в один из нечастых моих наездов в Нью-Йорк в минувшем году я пришел пообедать к Джону Селвину, моему старинному другу-банкиру, и, прохаживаясь по его отделанной заново библиотеке, вдруг застыл, встал как вкопанный, уставившись на каминную полку.

— Ну и ну! — сказал я, не в силах оторвать глаз от картины.

Мой хозяин расправил плечи, засунул руки в карманы, и лицо его выразило ту притворную скромность, которую принято напускать на себя, когда хвалят что-либо, находящееся в вашем владении.