Точка отсчёта | страница 6
«Если родилась красивой, значит, будешь век счастливой»,— с грустной иронией написал поэт в одном из ранних своих стихотворений. Сам он родился счастливчиком, как судила молва, которая, как известно, всегда схватывает общее впечатление, нимало не заботясь о деталях. Ему, если верить этой госпоже, все давалось и удавалось легко, в том числе и творить добро. А то, что дается легко, таким же образом и ценится. Не раз и не два, думается, встречался Симонов в своей жизни с тенденцией окружающих, в том числе и достаточно близких ему людей, каким-то лукавством, быть может, даже позой объяснить бросающееся в глаза благородство тех или иных его поступков.
Поза? Как легко и привычно бывает для нас употребить лишний раз это слово, по сути — обвинение. Самоотверженность — поза. Доброе дело — поза. Негодование — поза тоже. Все, что выходит за ряд скучного, повседневного, заунывного,— поза. Все так, и тем не менее поспорить с ярлыком не под силу слову. С ним может спорить только поступок. Их в жизни Константина Симонова было немало. Последним «поступком» были последние годы, последние дни его жизни. О них и будет теперь мой рассказ.
Что мне, человеку, не так уж много лет знакомому лично с Константином Михайловичем, дает на это право? Быть может, поздние, но бурно развивающиеся отношения? Да нет, не было и этого. Не было ничего или почти ничего, что можно отнести к привычным аксессуарам дружбы: мы редко виделись, хотя всякий раз, кажется, с удовольствием. Не знались или почти не знались домами, ничего кинотеатрального или литературного сообща не сотворили и только один раз были вместе в служебной командировке. И все же, все же вопреки этим многочисленным «не» или помимо них, над ними что-то вырастало такое, что побуждало его говорить о сокровенном, как бы отрывая от нутра по фразе, по признанию... Обстоятельства, сводившие нас, тоже способствовали этому. Я слушал его и не подозревал, что так скоро настанет час переплавить услышанное тогда, в часы этих бесед, в воспоминания...
Подобно своим героям, которые не любили и бешено сопротивлялись тому, чтобы их действиям, для них вполне естественным, приписывались какие-то особо благородные мотивы, Симонов не любил «высокого штиля» в общении. Коробили его и фамильярность, и панибратство. Идеалом был «мужской язык» (из его письма матери), когда не зло, но остроумно подшучивают друг над другом, растроганность скрывают под покровом напускной строгости, нежное слово заменяют похмыкиванием или набиванием трубки... Последнего удовольствия, увы, он был лишен к концу жизни.