Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) | страница 49
У Камышина из родных только старуха бабушка Авдотья Степановна, проживающая севернее Вологды в селе с необычным названием Пригожее.
Бутов недавно написал ей благодарность от имени командования за то, что она воспитала «отличника боевой и политической подготовки».
Он вызвал Глеба Камышина, прочитав письмо вслух, положил в конверт и хотел заклеить. Тогда Камышин, по-детски покраснев, взглянул на стол, где лежал только что принесенный полковым фотографом лист маленьких фотографий для удостоверения, и попросил:
— Подарите одну!
— Зачем?
— А бабушке?
Бутов отрезал снимок и передал его Камышину. Тот что-то долго и старательно писал на обороте фотографии, а после, попросив разрешения, сам положил карточку в конверт. — Все? — спросил Бутов.
— Стих обещали.
На столе несколько экземпляров дивизионной многотиражки. Бутов вырезал балладу «Солдаты» и протягивает Камышину.
— Тоже бабушке?
— Так точно, товарищ старший лейтенант.
— На узел связи! — командует Бутов, улыбаясь забавной мысли: «Вот ведь первое стихотворение и первая фотография, которые он дарит женщине».
12
И снова видения наполняет вторая половина тридцатых годов.
Однажды пришла племянница Р., которую Бутов видел и прежде, когда бывал у профессора. Молоденькая, с большими и прекрасными темными глазами на бледном лице, с длинной до пояса черной косой, так напоминавшей мать, детство, тот день.
Девушка остановилась в дверях комнаты, не переступая порога.
— Заходите! — пригласил Бутов.
— Не знаю, будет ли приятен вам мой… визит…
Она была одета в черное. Говорила она громко и отчетливо, но запинаясь, подыскивая нужные слова.
— Нет, почему же… — Бутов пододвинул к ней единственный свой стул.
— Михаила Яковлевича вчера ночью забрали.
Бутов уже догадывался о том, что произошло непоправимое, с того момента, когда встретился глазами с гневно-страдальческим взглядом девушки.
По привычке, появившейся в последнее время и им самим не сознаваемой: лишь только она заговорила об опасном, Бутов втянул голову в плечи, изо всех сил напряг шею и сжал челюсти; в ушах возник неясный гул и словно бы в нем тонул голос девушки, слышимый, вероятно, и за тонкими стенами, и на лестничной площадке, и везде.
— Что с вами? — с тревогой спросила она, но сразу догадалась и, презрительно морща рот, сказала еще громче: — Да вы просто трус. Михаил Яковлевич рассказывал, как вы там в коридоре: «Гарун бежал быстрее лани…» Он говорил: «Не понимаю, что произошло с моим мальчиком». Ему-то сам Бог велел не понимать — святая душа. Но ведь и я, дура, ничего не поняла… А он все последнее время писал вам; вроде завещания, вероятно, напутствия. Не бойтесь — вечером пишет, наутро рвет: «не то, не то!» Одну тетрадочку сдуло, и под шкаф. Они не нашли даже при аресте, а шмон был основательный, до самого утра. — Девушка говорила все громче и громче, почти кричала, как в истерике. По лицу ее катились слезы, и она их с брезгливостью к самой себе вытирала тыльной стороной ладони. — Ну, я, дура, решила отнести тетрадочку. Думала, это мой долг. И хотела еще раз взглянуть на человека, которого дядя так любил. Думала, что на вас… хоть отсвет его. А вы и не человек вовсе. Вы, вы — будто бы человек. — Она подбежала к столу, швырнула тоненькую тетрадку и, не прощаясь, выбежала, изо всех сил хлопнув дверью.