Звери с их естественной жестокостью | страница 5
Да, нынешний голод и впрямь был невыносимым и совсем не похожим на тот, что приходилось знавать прежде. Одна только мысль и сверлила мозг: как с такой голодухи маршировать дальше. Правда, в последнее время жжение и потягивание внизу живота прекратились, по телу разлилась обморочная вялость, а в голове, наоборот, появилась небывалая легкость, но такое было чувство, что кожа на животе вот-вот прорвется. Все время хотелось пить, но, напившись, мы испытывали каждый раз тошноту, а есть после воды хотелось еще сильнее. Слюна во рту набухала, склеивалась, все мысли были только о еде. Казалось, ни на что другое мы уже не способны. И вот теперь я опорожнил целую миску пшенки, вылизал ее до самого донышка, чего не захватилось ложкой, выскреб пальцами, а пальцы облизал. Конечно, я не наелся и все же испытал величайшее удовлетворение оттого, что поел; я пытался припомнить, сколько все-таки дней провели мы без еды: именно это было в нашем походе самое трудное. И еще я подумал, что и Кубалек, и Бадер, и Мольтерер так же мучаются, как недавно мучился я. Но старуха, накормившая меня, просила никому о том не рассказывать, потому что каша предназначалась для малыша — без нее он точно помрет, а больше в доме ничего нет, да и пшенки осталось совсем немного. А у меня из головы не выход ил Кубалек, что совсем недавно маршировал передо мной; когда строй останавливался и все валились друг на друга, то есть задние на передних — как домино, всегда получалось, что Кубалек раньше других вываливался из ряда; лицо его багровело, вокруг глаз набухали темные круги, он падал, и колени его — это было хорошо видно — долго стучали друг о дружку. Когда нас снова поднимал приказ строиться, я помогал Кубалеку встать на ноги и накинуть на плечо ремень автомата, так что Хартлебен, случившись как-то поблизости, даже съязвил: «Неси заодно и его автомат, а я понесу за вас ответственность». Вообще-то это старая хохма, но Кубалек так озлился, что хватил Хартлебена по башке; у того на голове была каска, и от слабосильного удара Хартлебен лишь пошатнулся и тут же схватился за пистолет — хорошо Герцог успел броситься между ними. «А то и до пальбы дошло бы, — рассказывал потом Эдхофер. — Прикончил бы его на месте, и все дела». Я, правда, считал, что со стороны Хартлебена все кончилось бы пустыми угрозами — после истории с ручной гранатой его можно было считать мастером по части пустых угроз. Он тогда ворвался с двумя парнями в чью-то избу и потребовал себе тотчас яиц и масла, а ничего не получив, стал размахивать у русских под носом пистолетом; те стояли молча, ничего ему не давали, и тогда Хартлебен выхватил ручную гранату — он всегда носил ее в сапоге — и пригрозил, что сунет гранату в печку и взорвет к чертям собачьим всю лавочку. Но русские по-прежнему молчали, даже не шевельнулись, а главное, ничего ему не да дали, и тогда Хартлебен, почти свинтив с гранаты предохранитель, подскочил к печке. Грозно глядя русским в глаза, он снова потребовал яиц и масла, но они опять на него даже не взглянули, и парни, что были с Хартлебеном, поняли: положение серьезно, даже слишком — и прежде всех это понял сам Хартлебен; и поскольку ему не удалось добиться от русских хоть чего-либо — ни запугать их, ни просто привлечь их внимание, ни установить с ними хоть какой-то контакт, — то ему не осталось ничего другого, как закрутить предохранитель обратно, и, сунув гранату за голенище, ретироваться к двери; в дверях он еще раз погрозил русским пистолетом, но теперь с таким же успехом он мог грозить им и соломинкой. Пришлось покинуть избу не солоно хлебавши, а те двое, что были с Хартлебеном, потом потешались, и с ними вместе смеялись над Хартлебеном все остальные, втайне восхищаясь этими русскими, которые и с места не сошли. С тех пор Хартлебен все искал повод доказать нам, какой он крутой на самом деле. И о Хартлебене я тоже сейчас думал. И еще о том, а не умрет ли теперь от голода младенец, оставшийся без пшенки. И что старухе я обещал никому о каше не говорить. И что слишком уж легко обещал ей это, пока был голоден.