Нельзя забывать… | страница 3



Говорили, что характером отец пошел в деда — легкий, веселый, все делал быстро, ни над чем особенно не задумывался.

Когда я немного подрос, то из разговоров с Гришей узнал, что у отца есть одна мечта. Он собирался со временем купить токарный станок по дереву и стать токарем. Для этого отец откладывал деньги, достал резцы. Купив такой станок, он перестал бы мастерить табуретки, полочки и стал бы точить детские песочницы, изящные балясинки для балконов, замысловатые трости для стариков. Но на этом мечта не кончалась — став токарем, отец заработал бы много денег и как-нибудь повез бы всех нас в Крым, в Ливадию, где прежде нежились цари…

Сестра Нюра с детства росла, как мама говорила, «шибко сурьезной». Серьезность ее выражалась, прежде всего, в том, что она все делала по-своему. Так, летом сорокового года, после окончания десятого класса, она укатила в Москву — там пыталась сдать в университет, на химфак, но приехала домой ни с чем. Видно, одной самоуверенности для Москвы мало. Мама, зная характер Нюры, не стала подробно пытать, что и как, спросила только:

— Что теперь делать-то думаешь?

— Не пропаду, — ответила Нюра коротко.

Пропасть она, конечно, не пропала, даже замуж вышла, но об этом потом…

Когда я был совсем маленьким, а Нюра еще училась, она мечтала стать балериной и устраивала представления для меня одного. Играл граммофон. Огромный, неподъемный, с большой трубой. На трубе масляной краской художник нарисовал букеты голубых цветов. Помню пластинки: «Подайте Христа ради» («Песнь нищего») и «Гриша уезжает». Ее терпеть не мог Гриша — мы каждый раз его подначивали: «Куда это ты собрался?» Особенно любила Нюра «Цыганские пляски». Вот под «пляски» Нюра и танцевала. Пластинки были дореволюционные, толстые, с бороздками только на одной стороне. Граммофон остался еще от бабушки, которая считала его главным своим богатством. Бабушку, мамину маму я уже не застал.

Нюра выросла почему-то строптивой, но что было хорошего в ней — она никогда не жаловалась на меня маме. Что-нибудь натворю — шлепнет что есть мочи — и молчок. И я тоже на нее никогда не жаловался.

Перед войной Гриша перешел уже в десятый класс, а я еще только во второй.

Мама до войны нигде не работала — и без того хватало забот. Весь дом держался на ней. Целыми днями она стирала, штопала, шила на швейной машине, варила, мыла полы.

На втором этаже нашего дома жили разные люди. Помню молчаливую Зинаиду Герасимовну, лаборантку из поликлиники водников, — она целыми вечерами пила черный, как деготь, чай и много курила. Вскоре она ушла на пенсию и переехала к брату. Потом жил милиционер, он ходил в форме, с наганом в кобуре. Когда он жил наверху, там пахло кожей и хорошим табаком. Однажды летом его убили бандиты где-то на железной дороге. Смерть его помню смутно. На похороны приезжала его мать, которая жила в деревне. Она забрала оставшиеся вещи: серое солдатское одеяло, выходные хромовые сапоги и гармошку, на которой он никогда не играл. Запомнилась красная крышка гроба, прислоненная к стене отцовой избушки, духовой оркестр. Мощные и печальные звуки оркестра меня поразили. Очень хотелось умереть, чтобы и на моих похоронах играла такая же красивая музыка.