Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка | страница 60



Мелькнул разъезд. Домик. Тополь в грачиных гнездах. Огород с разоренной ботвой. И опять березнички по косогорам, воронье в небе, дороги, залитые словно вечной водой, — слезный тракт «дороги в никуда». Старик с мешком на мочальных лямках бредет по дороге. Вот остановился, уставил бороду на медленно ползущий эшелон, потом снял шапку, поклонился и стал крестить нас широкими кержацкими крестами. Слепухина вдруг отскочила в глубину вагона, Платонова только горестно дрогнула губой, повернула ко мне свое милое широкое русское лицо. Она умела говорить без слов.

За Пермью, кажется под Глазовом, на одной из долгих стоянок, прошел слух: к поезду прицепят военный эшелон. Начальник госпиталя категорически возражал, кричал, его поддерживали начмед, высыпавшие из вагонов врачи. Все они окружили растерянного железнодорожника, который стоял как столб, а рядом с ним крутился невысокий военный в фуражке с синим верхом, с одной шпалой в петлицах, с жестким, прицельным взглядом. Опустив бровь, собрав морщинами свое нестарое, донельзя грозное, какое-то охранное лицо, капитан хрипло кричал:

— Вы мне вредительство не разводите, товарищ военврач второго ранга! Вы мне… У меня предписание! Приказ… Тяги нет! А я обязан быть на фронте. Обя-зан!!

— Из-за вашего эшелона немцы могут нас бомбить! — выкатывал глаза начальник.

— Мы санитарный поезд Красного Креста. Поймите: са-ни-тар-ный.

— А то немцы вас пощадят? Они бомбят все..

— Это самоуправство!

— Мы не позволим!

В числе орущих на военного и железнодорожника увидела Валю. Она даже наступала на капитана в синей фуражке.

— Если кто сунется мешать сцепке — буду стрелять без предупреждения! — рявкнул он и, хлопнув по нагану, уже не слушая никого, побежал к своим вагонам, привычно придерживая обшарпанную кобуру. Вся военная амуниция: полевая сумка, ремни, фуражка — сидела на нем, была пригнана с вечной, въевшейся сутью, неотделима, бежал капитан, вроде бы небыстро переставляя кривоватые, кавалерийские ноги, однако неутомимо, уверенно, как бегают в погоню с собакой… Поравнявшись со мной и Платоновой, зорко царапнул косым, цепляющим взглядом. Мы тоже разглядели его: лицо некрасиво худое, длинное, подбородок торчит, уши тоже. Помню, почему-то я долго смотрела на эти удаляющиеся уши-сочни под синеверхой фуражкой и думала, до чего нахрапистый, жесткий, должно быть, человек.

Воинский эшелон все-таки прицепили, и, наверное, оттого поезд пошел медленнее. В Кирове сутки простояли на запасных путях. И это было хуже, чем ехать. Приказ: из вагонов ни шагу! Сиди томись, слушай галочий крик. Почему-то здесь были тучи галок и такие же крикливые женщины — обходчицы, не то стрелочницы, все время перекликавшиеся певучими голосами: «Ну, Мань, у тя там чаво?» — «Да в порядке все, ничаво. Марозику б нанясло, а то дажжит..» И хотя торопиться было некуда — впереди незнаемо что, — все извелись от этой долгой стоянки, ныли, ругались. Так уж, наверное, устроен человек, всегда тянет к какой-то определенности, неизвестность томит и пугает. Куда направляют наш госпиталь, никому словно не было ясно, никто ничего не знал. Похоже, и начальство не знало. Сообща решили: под Москву, в крайнем случае к Ленинграду, вдруг там начнется наступление или опять под Москвой. То зимнее, прошлогоднее, которое мы с матерью, да и все, наверное, кто был в тылу, приняли за полный разгром немцев, за скорый конец войны, как-то непонятно, незаметно остановилось к марту. Война будто притихла, а к лету снова запылала, как раздутая ветром, и в сводках было: Сталинград, Сталинград, Кавказ, «ожесточенные бои на Сталинградском направлении» сменялись «боями в районе Сталинграда». Сейчас я даже не понимаю, почему мы все решили: едем под Москву. Может быть, нас специально дезориентировали. Выходить на остановках без приказа запрещалось, и первый еще день пути все мы мучились — в вагоне не было никакой уборной. Сами недодумались. Все скрывали нужду друг от друга, пока кто-то, кажется Лобаева, не простонала: