Старая зайчиха | страница 15



Он. В прошлом году ездил. Я тогда под Новый год, прям 31 декабря, нашел на земле крестик нательный, маленький, грязный, а на нем было написано «Спаси и сохрани».

Она. И что? И для тебя это был знак? Взять крестик и таким образом взять на себя чей-то крест? Пафос, пафос. Ерунда какая-то.

Он. Да. Как знак мне это был. Мне все время, знаешь, какие-то знаки – мы не одни во вселенной, все, что ты делал, – что-то значит, все остается, оставляет свой след, и вот это был знак мне – возьми чужой крест на себя, возьми. Это знак мне.

Она. Что ты мелешь? Чей крест? Каждый сам по себе. Мы – материалисты, в Бога не веруем. Кого взять-то? Меня, что ли? Не надо меня брать. Я сама всю жизнь.

Он. Не знаю. Был знак. Я собрал все манатки, продал все, решил поехать к тебе в Москву. Найти тебя, где-нибудь пристроиться и начать все заново. Не выгнала бы, поди. Больше у меня никого нету на свете.

Она. Ну, приехал бы. Не выгнала бы поди. Не чужие, вроде.

Он. Вот, я поехал к тебе, сел уже в поезд, у окошечка, сделал на окошечке «ноженьки», посмотрел на то, что за окном, на домики эти покосившиеся, на огороды, занесенные снегом, посмотрел и – заплакал. Знаешь, знаешь, нет, не знаешь ты, Таня, но, знаешь, ничего нет лучше, чем эта грязная, поганая наша земля. И куда бы я отсюда ни уехал – в Москву, на Луну, в Сибирь, на Канары – ничего лучше нету, чем она, чем эта поганая, грязная наша земля. Понимаешь?

Молчат.

Она. Не понимаю. Прости. Не понимаю. Я себе выбрала путь. Санный, да. Но такой, какой мне надо было. И все. И иду по нему.

Молчит, вытирает лицо.

Проклятая жизнь. Проклятая жизнь. Чертова жизнь. За что, за что, за что все, все, все эти муки, за что?! Господи, всю жизнь я прожила в страхе. Потому что артистка и от всех зависишь. Но если бы не была бы артисткой, то все равно жила бы в страхе. Как все. Вижу ведь – все живут в страхе. Как и я. Блин, старая зайчиха – сидела всю жизнь под кустом и чего-то боялась, в страхе, в ужасе, чтобы выжить. Чтобы жить. Чтобы цепляться за нее, за жизнь, а зачем она нужна мне была, жизнь эта, если я негритянка, негритоска, папуаска чернозадая, а не человек, я в гетто, в резервации для черных-пречерных прожила, зайчиха, зайчиха, зайчиха! Господи, спаси и помилуй меня, я устала, не хочу ничего, я устала ужасно, страшно, дико!

Молчат, сидят на полу, головы прислонили к кровати.

Он. Знаешь, пришел тут месяц назад в ДК. Иду. Бежит вахтерша, кричит: «Миха, помогай, давай, тут пришло какое-то дурко, читает стихи, играет на фоно, поет, выгнать не можем, залезла на сцену!» Я говорю: «А я-то что?» А она: «Дак никого мужиков нету, мы тут все перепугались, выгони ты ее!» Ну, иду. На сцене у фоно сидит тетка, так вот по ужасному и выглядит, как ты сейчас, страшная такая, сумасшедшая. Платье в блестках, люрекс красный, какие-то котомки у нее, тетрадки, шляпка на голове и – ничего не видит, глаза белые. Увидела меня и кричит: «Миша, Мишенька!» Будто старого знакомого узнала. И говорит, говорит, говорит что-то так быстро, читает мне «Евгения Онегина», говорит, что хочет сыграть Татьяну Ларину, только со мной чтоб, чтобы я – Ленский, читает снова стихи, садится за фортепиано, бренчит на нем что-то. Я говорю ей: «Идите, тут все ругаются. Простите, надо идти». Взял ее за руки, она дрожит вся, юродивая. И посмотрел ей в глаза вдруг, и вдруг увидел не то какой-то страх жуткий, не то что-то – я не знаю, что я там увидел. Жалко ее стало. Я ее обнял, поцеловал даже и сказал: «Идите, будьте здоровы, не болейте». А она мне: «Я здорова, абсолютно здорова!» Я ей: «Здоровья немного всем не помешает, до свидания». Она вдруг, знаешь, достает из сумки маленькую гроздь рябины, такую маленькую-маленькую, красную, подает мне и говорит: «Это вам, это вам от меня – рябинка». Потом порылась снова в сумке, что-то достала оттуда, зажала в руках, вложила мне в руки и, держа так ладони мои в своих руках, сказала вдруг так абсолютно ясно: «Если со мной что-то случится – пусть у вас будет эта вещь, которая будет напоминать обо мне».