Помни о Фамагусте | страница 36
Жена и сын крепились, девочки рыдали, две щуплые кисломолочные милашки. Плач стал всеобщим через день, когда нагрянул кредитор и тотчас же, со сворой прихлебателей, судебный исполнитель — описывать и по закону расхищать. Какая жуткая сенсация, дядя задолжал всем, кому смог, вот отчего сердце не дождалось естественного финала болезни. От волка ли требовать травоядности, от саранчи деликатных полетов: выносили светильники, парчу, японские мечи, жалобные бронзовые гонги-недотроги, аспидные, в чайных розах, шали и платки, мохнатые, в нафталиновых слезах, шубы, княжеские схемы италийских территорий, где пенная кудрявая адриатическая зелень, если совместить изгибы, плескалась в голубые очи Тосканы, а по коврам усердствовал спустившийся в равнину горец, который возмещал утрату чести напускной черкеской, газырями и показательно далеким захождением за границу нравственного мира, — дабы унять страх расплаты, изобличавший неприспособленность к чистоте злодеяний, он подстегивал себя ухарскими возгласами и, захмелев, опьянил-таки стаю, всех, кроме судейского крючка, слишком циничного для увлечения даже и воровством, но не сумел заглушить хоровых рыданий семьи. Я плакал с ними вместе. К вещам привязываешься горячей, чем к людям. Сколько вечеров, вырванных из безвестности караваджиевскими градациями светотени, провел я в путешествиях из Сардинии в Умбрию, тайком теребя шелк платков, соболью седину накидок, утоляясь плодами смоковниц, разгоняя разбойничьи шайки, — по-лазутчицки просочился я между грабителей в дом, нырнул в последний из дожидавшихся горца ковров, потерся, приспустил штаны, стиснул зубы и разжал их от волнового тепла, победившего истому и слабость. Пыльный, безворсовый ширазец принял семя мое, пролившееся днем впервые».
— М-да, — помрачнел Фридман.
— О, да! — воскликнул азериец.
«Со смертью брата мой отец утратил заработок и, чтобы не отягчаться ответственностью, бросил нас в ту же ночь. Крушение устоев меняет людей, был тетерей, а сбежал проворней лисицы. Что-то надо было делать со мной, младшим в нашем выводке, — мать не возражала, когда Яшар-муаллим предложил взять меня к себе безвозмездно, на полный кошт, да и я не перечил бы, если б спросили: деморализованный мечтатель-пострел, я принадлежал к породе гнездящихся, а не к тем, кто ветвится.
Яшар-муаллим был обтекаемых кондиций, не тощий, но и не сверх меры упитан, гладок и, для солидности, пещерист, череп так облетел, что будто и не поредела прическа, а убрана предусмотрительно про запас, одет с обветшалой опрятностью, в пиджачную чесучовую пару и фуражку чиновника телеграфного ведомства, модную также в речном пароходстве. Непромокаемый задор в округлом, ртутном старичке, но к старости я отношусь безо всякого умиления, старички, взъерошенно проказливые или остепенившиеся, вырастают из нимало не умилительных взрослых. От шуточек и улыбок его веселья не было никакого, они вызывали недоумение, хорошо, не столбняк. В народе Яшара-муаллима звали Эли-эфенди, бывший человек, за любовь якобы только к прошлому, и, эту репутацию освежая, он в дядиных закромах покупал то золоченых крохотных ящерок, то с отбитой ручкою чайничек, то стрекозиной формы брошь для истлевшего платья, то зубчики и осколки, остраконы из заброшенных раскопов — чепуху, историей отринутую мелочь брал за грош, забивал ею логово, с чем предстояло мне свыкнуться, а речь держал о том, что прежде было лучше. И очень сильные, глубокие глаза в орбитах, глаза, переливающиеся всеми средними цветами спектра, от зеленого до синего — с тревожащими, пронзительными зрачками. Молва наделяла его уменьем гадать, находить с лозой подпочвенные воды, и выбивающейся биографией, в которой, среди прочих отклонений, вроде отказа от доходного места и почтительного, не ради денег переписывания святых книг при саркастическом небрежении официальной божественностью, выпирала совсем уж для мусульманина дикая выходка — работа в еврейской экспедиции под руководством неизвестного в ученом обществе этнографа с загадочным именем, коего пропавшая сердцевина, перечеркнутая дефисом между первым и третьим слогами, затягивала в омут неразглашения и подлинную задачу похода, посвященного не сбору коллекций, а розыску и постановке на службу плененных диббуков. Я поступил к Яшару-муаллиму красно занявшимся студеным утром декабря. Южные зимы, усугубляясь волнением, обожают пускать в ход пробирающую радиацию. Мне было холодно и зябко, как дитяте Хачатуру, свернувшемуся на рассвете в калачик».