Помни о Фамагусте | страница 35



Из угла я воздал должное их прилежанию. Играли толково, во всю ширь любительства, а иные пассы, для самих купцов случайные, беспоследственные, никак не выделяемые инстинктом из кабального аматерства, могли бы, если б их развить в другой системе промысла и охвата, привести к прекрасной иератической догме, но чуда не происходило. У меня от тебя ноги гудят, процедил губастый после того, как Тавризца препроводили с эскортом домой. Он разродился сизыми колечками и поймал на зуб болтавшуюся на витом снурке кисточку фески. Сдай ему, что ли, Махмуд, выплюнул он, поведя подбородком к наименее знатному за столом. Все засмеялись шутке, вежливому приглашению выпроводиться вон; мне подобало, поклонившись в пояс, сказать спасибо за науку. Но я уже не был собой. Лихорадка унялась, мир воспринимался невозмутимо и яростно, я был холодное оружие убийства. Они обомлели, когда я уселся седьмым, и что-то прозвучало в моем повелении „сдавайте“, от чего они сникли, сомлев. Медиум, наймит, я действовал по манию игры, наславшей на партнеров хмару и дурман, — тем же зельем был опоен в купе Исай Глезер с супругой».

— Ваша осведомленность… — развел крылами Фридман.

— Моя осведомленность, — вторил на еврейский лад татарин.

«Это было оскорбительно быстрое изнасилование. Но я дал им попробовать и шероховатую протяженность. И пока они поглощали тарантула, я разнес их вчистую. Единовременность этрусских надгробий: больной лежит на крышке, прикидывая, какой бы снедью с пустой тарелки попотчевать рот, а вспухший по бокам саркофага, осипший от пищалей и дудок отряд, смесь траурной гульбы и праздничного воя, на салазках волочит оплаканный труп. Деньги скопились подле меня, ребристые, твердые, из металла, хрусткие, нежно-шершавые, из бумаги. Сгреб их в кучу и ощупал, лаская. Тепло разлилось, как от золотого шара для согревания ладоней кардинала, вообразилась и спальня его, в палевых гобеленах с вишневокрылыми сан-анджелами и рыцарями в блеклых черепаховых доспехах — мануфактура Барберини, сестра Мария слепла летом и зимой. Я не взял деньги и прошествовал до двери походкой напомаженного баловня, покидающего тепидарий после изящного спора о Стое, условившись о любовной победе. Была, настаиваю, тишина. Никто и звуком не обмолвился о Шахе, уже никогда, я отбил им охоту встречаться и разглагольствовать. Потом они суеверно обходили меня, и напрасно; я менее других догадывался, что случилось, невольный нож в порабощающей руке, далекий от призвания, надежд, самоуправства, — не сторонился только дядя, но дней его на земле оставалось мало. Ноября девятнадцатого в половине четвертого он рухнул лицом в ковер, скончавшись от сердечной спазмы, опередившей дежурный недуг.