Есенин | страница 59
Панфилов слушал его с болезненной, бледной, как осенний закат, улыбкой.
— Что гроза надвигается, так я это тоже чувствую, Серёжа. Об одном сожалею: не суждено, видно, мне дождаться той грозы — не надышаться мне грозовым ветром: боюсь, к тому времени сил не останется, болезнь отберёт их.
— Зачем ты так говоришь! — Есенин вскочил в отчаянии; каждую секунду своего бытия он чувствовал, как клокочет в нём жизнь, как плещется через край здоровье, и ему было неловко, стыдно находиться рядом с человеком, силы которого действительно истлевали на глазах; как было бы хорошо и счастливо, если бы можно было передать ему избыток своего здоровья.
— Всё у тебя пройдёт, Гриша, вот увидишь! — крикнул он горячо, убеждённо.
— Не утешай, не надо. — Панфилов положил на колено друга свою огненную руку, и тот сжал её. — Мне в последние дни стало намного лучше. И кашель не так бьёт, реже и тише. Так что есть ещё надежда...
— Вот видишь! — Есенин обрадовался. — Была бы надежда, будет и жизнь. Мы ещё покажем себя!.. — Обнял его за плечи, сдавил так, что Гриша поморщился от боли.
— Тише! К славе рвёшься. Серёжка...
Есенин не удивился прозорливости друга.
— Рвусь, Гриша. Никому не признался бы в этом, а тебе признаюсь: рвусь. И во сне и наяву вижу её. Другого пути, кроме этого, мною избранного, не знаю, считаю его великим и благородным...
Панфилов внимательно поглядел на Есенина, на его лицо, чистое, синеглазое, ставшее таким родным для него. Ему было неприятно такое откровенное, беззастенчивое влечение единственного близкого человека к славе, которую он в глубине души презирал, считая её мишурой, делом второстепенным, если не вредным.
— Как бы она тебя не погубила, слава эта, страшит она меня, — сказал Гриша, волнуясь. — Ты не обидишься, если я тебе скажу... где-то внутри тебя — глубоко, глубоко — бьётся крошечный родничок авантюриста. Как бы он, родничок этот, не забил фонтаном. Тогда не остановишь!
Есенин от неожиданности развёл руками.
— С чего это ты взял, Гриша? Вот уж не подозревал в себе таких наклонностей.
— Ты не замечал, а я замечаю.
— Это чистой воды заблуждение! Ты ошибаешься, мой милый. Я поэт. Только поэт.
— У поэтов тоже бывают и отклонения и наклонности. Вон Тиранов. Поэтические способности едва лишь проклюнулись, а наклонности уже определились: и чванство, и завистливость, и пьянство. Жаль, но это, к сожалению, так...
Есенин помрачнел.
— От кого другого услышал бы сравнение с Тирановым — отмахнулся бы, — сказал он погодя. — А от тебя, Гриша, слышать это обидно. И не могу отмахнуться. Неужели ты не понимаешь, что мы — я и Тиранов — совсем разные люди? Я на него смотрю как на сумасшедшего. Он по любому поводу и без повода беснуется. В нём, должно быть, поселился легион. И он должен молиться своему ангелу, чтобы тот его исцелил. Это всё от ощущения своего творческого бессилия. Бездарность приводит его в ярость. Когда он пишет, то разбрызгивает чернила. От неистовства.