За год до победы | страница 17



Немец медлил, не стрелял. Лепехин расслабился, сделался ниже ростом, он стал ощущать вес собственных мышц, прикинул, куда пойдут первые пули автоматной очереди: выходило — полукругом, от места, где он сейчас стоит, через некрупный притрушенный сенной крошкой отпай к автоматному прикладу. Почему медлит гитлеровец, почему молчит? И сколько еще он будет медлить, сколько будет молчать? Пять секунд, десять, пятнадцать?

Лепехин сгорбился еще больше, совсем врастая в снег, в тот же миг он оторвался от земли, вытянулся, далеко вперед выбросив руки и широко растопырив пальцы, прыжок этот, происходящий в судорожном безмолвии, вызывающем тошноту, длился бесконечно долго, за это время можно было прожить целую жизнь, может быть, даже не одну — взгляд его был нацелен на пластину ППШ; и одновременно Лепехин каждой своей мышцей, каждой клеткой тела ожидал, что вот-вот раздастся автоматный стук, вот-вот…

Он ухватился рукой за приклад, рванул его к себе, тут же всей грузнотой тела ощутил с нелепой болью, что проваливается под снежный пласт… Это сковало движения. Он притиснул ППШ к себе, потянул рычаг затвора, тугой, знакомый, тот не подался, он был взведен еще наверху, на стогу; несколько раз перевернулся в снегу по инерции, зарываясь лицом в жесткий, пахнущий полем и мышами наст, оцарапывая нос, щеки, подбородок. Потом выплюнул набившееся в рот мерзло-жгучее крошево, выбросил перед собой ствол автомата, ловя на мушку фигуру врага, и в тот же момент поразился странной его позе: у немца были безвольно опущены руки и круто запрокинута голова, словно он собирался молиться. Автомат валялся в куче сена, вороненая ручка приклада была похожа на любопытный птичий глаз, она поблескивала, угольной чернотой выделяясь на ржавой боковине скирды.

— Эй! Вставай! Не курорт же? — раздался вдруг голос, негромкий, очень спокойный — неестественно спокойный! — и едкий. — Советую поскорее ноги к рукам приспосабливать.

Лепехин, чувствуя, как из него уходит тепло — может быть, последнее тепло жизни, — взметнулся в снегу, увидел, что в стороне, небрежно притулившись к круто выбранному, с навесью, срезу скирды, стоит парень в кубанке и ватной телогрейке, перепоясанной офицерским ремнем. На ремне — пустые ножны от немецкого кинжала — такие кинжалы носят эсэсовцы, больше никто, — знакомые Лепехину изящные ножи с затейливо выгравированной надписью: «Дойчланд юбер аллес» — «Германия превыше всего». Парень, взявшись за ножны рукой, потянул их, кожаные помочи лопнули с тугим хрустом, он сорвал с ремня уже ненужный теперь футляр и широким, вроде бы как на сцене отработанным жестом отшвырнул от себя.