Повесть о детстве | страница 28



— Не богохульствуй, дура! Дай срок, я полежу вот, посплю… а потом и космы тебе надеру…

Семья наша была небольшая — девяти человек, если считать по тому времени и меня за человека. Несколько лет назад было двенадцать: двух девок выдали замуж в соседние села — Марью и Пашу. Была еще прабабушка, да умерла недавно — мать бабушки. Бабушка родила четырнадцать детей, из них осталось семь. А семь младенцев умерли то от «горлышка», то от «горячки», то от «брюшка»; одного пропорол насквозь бык; другой сел на деревянные трехрогие вилы на гумне, когда, маленький, отважился съехать с соломенного омета вниз; третий уткнул.

Бабушка говорила о них, охая, причитая, с обычными стонами, но в голосе ее я не чувствовал ни горя, ни жалости. Вероятно, ей, как и мне, который этих детей никогда не знал, они были уже чужие — какие-то тени, похожие на угасающие призраки. Она называла их нежными именами — Демушка, Мишенька, Оленушка, — но эти имена были будто созданы ею самой: ни ее, ни меня они не волновали, — они были менее реальны, чем имена героев тех сказок, которые она рассказывала мне на печи. Оленушка и ее братец Иванушка были мне роднее, ближе, ощутимее, чем умершие ее младенцы. У ее младенцев Оленушки и Демушки — не было никакой интересной судьбы: они родились и исчезли, а Оленушка и Иванушка из сказки жили в моем воображении, как живые ребятишки, с плотью и кровью. Это мои одногодки, такие же белоголовые кудряшки: она — в сарафанишке, он — в пунцовой рубашке и в портчишках. Иванушка утонул в болотце — в таком же, как в жуткой котловине за селом, у речки, покрытом зеленой ряской, с глазастыми, мордатыми лягушками. Оленушка сидела так же, как я, — на корточках — и очарованно смотрела на таинственную ряску, одевающую неведомую воду болота, и на лягушек, глазеющих на солнце и глотающих его, не раскрывая рта.

Я спрашивал бабушку:

— А как бык запырял Демушку?

Она нехотя, насилуя себя, позевывая, отвечала:

— Так и запырял… поднял на рога и — бежать…

— А как? Расскажи…

— Так и поднял на рога… Бык — он бык и есть… А ты спи… перекстись и спи…

— А тебе их жалко?

— Как же не жалко, — знамо, жалко, глупенький. Да ведь жалеть-то грех: их ведь господь прибрал.

— А меня тоже приберет?

— А то как же, всех приберет.

— А когда?

— Не вем ни дня, ни часа… Когда он, батюшка, захочет, тогда и приберет. Он ведь не спросит: можно аль нельзя?

Одних — сразу, других — погодя… одних — во младости, других — в старости. Может, и сейчас в нощь. Вот сейчас лежишь, не думаешь ни о чем, хвать — он тебя и облюбовал! Перекстись и молчи, а го бес в уста войдет. Он ведь бесперечь за плечами караулит: прыгнет, махнет хвостом, щелкнет копытцами и — юрк прямо в рот!.. Глядь — уж во чреве. Они такие, беси-то! А ангель-хранитель сюит и плачет: обидно ему, что его бес-то перехитрил. Закрой рот, перекстись. Крестное-то знамение для беса — хуже всякого пугала.