Рыжонка | страница 23
«Еще помрут с голоду», — подумал я, и радость от успешного рождественского похода по селу малость приугасла.
Встревоженная больше моего мать позвала папаньку:
— Подержал хоть бы ты ее. Не хочет кормить, глупая!
К счастью, у молодой овцы были тоже рога, как и у ее матери. Они не такие большие, как у Козы, но вполне достаточны для того, чтобы отец мог ухватиться за них. А чтобы овца не вертелась, он прихватил ее и ногами, вроде бы оседлал. Мать тем временем поднесла к ее вымени сперва одного, потом другого ягненка, одного — справа, другого — слева. К великой маминой радости, ягнята тотчас же принялись бурно сосать. Перетока вся изогнулась от боли, а больше — от щекотки, но уже не делала нового рывка, чтобы освободиться от железной мужичьей хватки, а потом как-то вся обмякла, расслабилась (державший ее почувствовал это своими ногами), а затем и вовсе успокоилась, даже стала совсем уж мирно пережевывать серку[15].
— Ну, отец, отпусти ее. Теперича она не уйдет.
Папанька разжал пальцы, пошевелил ими, посмотрел на рубцы, оставленные рогами на его ладонях, перекинул ногу и осторожно отошел. Присел на скамейку рядом с женой, и теперь с какими-то просветленными, умиротворенными лицами, боясь шевельнуться и произнести хотя бы одно слово, они наблюдали за овцой и за первым ее потомством. Почувствовав наконец себя матерью, Перетока тихо, как-то по-кошачьи мурлыкала и поворачивала голову то вправо, то влево, чтобы дотронуться до коротких хвостиков, коими ягнята непрерывно повиливали, наслаждаясь теплым, почти горячим материнским молоком. Этим своим дотрагиванием овца, похоже, поощряла, давала знать, чтобы ягнята не отпускали сосков, выдаивали их до последней капли, насыщались досыта, толкали мордочками посильнее, — ей от этого хоть немножечко и больно, но она — мать, потерпит.
Из передней, красной комнаты один за другим стали выходить гости. Первым — дедушка. Разлив по бороде широкую улыбку, он вымолвил:
— Ну вот. Давно бы так! — Это относилось к овце и ягнятам.
— А я что говорил! — пробасил Федот Михайлович Ефремов, ровесник и давний дружок отца. Он заявился к нам раньше всех, да не один, а по пути собрал целую дюжину ребятишек и втолкнул их перед собой в нашу избу, громоподобно возгласив при этом:
— Принимайте славильщиков, хозявы!
Славильщики, дружно шмыгнув носами, принялись так же дружно петь. В том, как они пели, не было, как и у меня с Ванькой, ни ладу, ни складу, ни какой-либо осмысленности, но все с переизбытком искупалось усердием и тем еще, что над звонкими, прерывающимися, ломкими голосами детей совершенно отчетливо гудел, как церковный колокол, басина Федота Михайловича, где был и лад, и склад, и ясный совершенно смысл: Федот один только и знал всю молитву от начала и до конца такой, какой ей полагалось быть. Знал он, конечно, и о том, что хозяйка по достоинству оценит и его усердие, и его несомненную набожность. Рокот Федотова голоса раскатывался по избе минуты три-четыре. Пропев, он, как и следовало ожидать, потребовал, предварительно вытолкав уже одаренных ребятишек за порог: