Далее... | страница 17



Чего вдруг я влез с Хаим-Довидом? Писатель может-таки делать, что он хочет, но что-то глубоко внутри него ведет его за руку, чтобы он всегда делал не то, что он хочет, а то, что он должен делать.

Я еще ничего не рассказал о моем дружке из хедера Аврум-Мойше, сыне мельника. Три водяные мельнички стояли в Днестре, одна возле другой, с замшелыми крышами, старые, деревянные, седовато-зеленые, одинаковые, как будто одна мама их родила. Возле них нельзя было купаться, потому что утопленника, которого Днестр из лета в лето требует, чтобы ему дали, требует он, говорили, именно здесь, на этом вот месте, около этих трех водяных мельничек. Перед вечером я всегда видел отца Аврум-Мойше, Мейера-мельника, идущего домой со своей мельничной работы мимо наших окон с торбой муки на плече и с ведром живых рыбок в руке. Он шел тяжело, скрючившись, седой и старый с ног до головы, лицо, правда, красное, бритое, белые брови и белые усы, белые высокие сапоги зимой и летом, нахмуренный, без улыбки и без кивка кому-нибудь, натруженный и замученный — злой на мир — думал я. После года хедера Аврум-Мойше стал учеником у жестянщика. Всего несколько месяцев мы, хедерники, завидовали ему, что он вышел из оглоблей. Несчастье случилось с ним совсем скоро. Ему еще тогда, наверно, и полных десяти лет не было. Железный штырь, или просто кусок жести, отскочил ему в лицо и выбил глаз. Когда потом мы встречали его иногда с куском черной кожи на вытекшем глазу, мы вовсе не были уверены, надо ли нам очень уж жалеть его из-за его несчастья, а может, совсем наоборот, опять-таки завидовать ему из-за его героичности или хотя бы необыкновенности того, что случилось с ним одним, и больше потом ни с кем. Он и сам, наверно, считал себя немножко героем. Он избегал нас, отворачивался при встрече. Не потому, думаю, что стеснялся перед нами своего выбитого глаза. Но, наоборот, скорее, он начал стесняться нас: малышня, хедерские мальчики, сопляки — еще не видят и еще не знают, что в любой момент может произойти в мире. Ничего особенного в истории с Аврум-Мойше, может, и не было. Просто за короткий отрезок времени десятилетний мальчик по имени Аврум-Мойше начал называться Аврум-Мойше-жестянщик, и из мальчика Аврум-Мойше-жестянщика в два счета стал Аврум-Мойше-слепой…

Настоящее несчастье произошло лишь потом.

Летним днем разнесся вдруг слух, что Мейер-мельник уже несколько дней лежит при смерти и не может умереть, не может отдать душу. Он требует, чтобы ему привели раввина, он хочет исповедаться, в чем-то он должен покаяться перед смертью. Вся улица смотрела, как маленький Аврум-Мойше с черной кожаной повязкой на слепом глазу сопровождает ребе Нохемла домой, к отцу. Ребе Нохемл шел одетый в атласную капотэ, в отороченной соболем шапке, одна рука на костяном набалдашнике палки, другая заткнута за широкий пояс с кистями — в полном праздничном облачении, как, скажем, к кому-нибудь на венчание. За ним, злой, шел Янкель. Его староста. Мейер-мельник лежал в своей кровати раскрытый. Его белая, коротко стриженная голова, белые, давно уже не бритые щеки, рубаха и кальсоны, вся прочая белизна, что окружала умирающего мельника, вызывала в памяти забитые мукой мельничные жернова, и размолотые зерна, и белизну муки, в которую Мейер-мельник окунулся перед смертью, чтобы избежать покаяния, да, видно, не помогло. Только нос и только раскрытые глаза были красными. Он приподнял голову с подушки, сам подпер ее ладонью и посмотрел на ребе Нохемла с такой мольбой в красных глазах, как у разбойника и убийцы, у которого за мгновение до казни вспыхивает надежда, что еще может произойти чудо. Слова его были едва слышны: