Сначала было слово | страница 36
И еще:
— Самодержавное правительство использует в своих целях лицемерие воров и негодяев, лишь бы они откупались патриотическими жестами. Эти патриоты в кавычках распродают богатства отечества под прикрытием властей.
И наконец:
— Долой самодержавие! Да здравствует социальная республика Русская!
Петр Григорьевич шел небыстро, размышляя о превращенных в выводы словах Кондрата, о том, как лягут они, выводы эти, на литографский камень.
За спиною на пустоватой улице слышались шаги. Петр Григорьевич не оборачивался. С ним поравнялся английского вида господин, в котором Заичневский определил незнакомого жандарма. Был он бородат хорошей квадратной бородкой.
— А вы — из полонезов? — фатовато спросил он, явно задираясь. — Вы орловский дворянин, кажется? Орел да Кромы — первые воры, н'эс па?[5]
Петр Григорьевич шел молча, руки в шубу. Собеседник был пьян, однако в той мере, в которой самый раз затевать осознанную пакость.
— Гришка Отрепьев в Кромах раздавал русскую землю ляхам! Проше пана, не вам ли?
Петр Григорьевич остановился, дружелюбно, даже дружески участливо посмотрел в лицо (были одного роста) и, даже не скользнув взором по тяжелым, опасным плечам, небыстро вынул ножницы, взял двумя пальцами жестковатую бородку собеседника, деловито остриг наискось, отклонился назад и сказал, рассматривая след ножниц:
— Так вам будет лучше… Скажите, сударь, почему вы избрали такой дурацкий способ общения? Вы ведь следите за мною?
Приоткрытый изумлением рот, косо срезанная, испорченная месяца на три холеная бородка, кураж победы развеселили Петра Григорьевича до громкого смеха.
— Городовой! — негромко позвал собеседник, с ужасом ощупывая низ лица опасливой рукою.
— Не делайте глупостей, — сбил свой смех Петр Григорьевич, — ступайте-ка побрейтесь. Что за охота смешить городовых по ночам?
И пошел.
— Я этого не оставлю! — шагнул вслед собеседник.
— Да уж оставили, — не обернулся Петр Григорьевич, ощущая, что сейчас, именно сейчас, после этой дикой, неумной выходки на него накатывает беспомощный гнев, от которого в последнее время он стал даже задыхаться. Это был гнев на все на свете — на пустословие, на глупость, на ликующую пошлость, на хвастливое фатовство. Это был гнев на незащищенность человека перед тем, что когда-то, в Усолье, Чернышевский назвал объединившимся, монолитным злом.
Он подошел к Ангаре, вдохнул ее сырость и посмотрел направо — туда, где находилось Усолье…
V
Большая колония ссыльных, политическое землячество, как называл ее Ковалик, была неоднородна, и объединяла колонию эту только судьба.