Букинист | страница 9



Я перебирал грязные, липкие, многократно листанные невнимательными пальцами начальства показания Драбкиной…

И Флеминг, склоняясь к моему уху и дыша перегаром рома, хрипло объяснил, что он-то в лагере был «человеком» – вот даже Драбкина подтверждает.

– Тебе все это надо?

– Надо. Я этим заполняю жизнь. А может быть, чем черт не шутит. Пьем?

– Я не пью.

– Эх! По выслуге лет. Тысячу четыреста. Но мне надо не это…

– Замолчи, или я повешусь, – закричала Катя, жена.

– Она у меня сердечница, – объяснил Флеминг.

– Возьми себя в руки. Пиши. Ты владеешь словом. По письмам. А рассказ, роман – это ведь и есть доверительное письмо.

– Нет, я не писатель. Я хлопочу…

И, обрызгав слюной мое ухо, зашептал что-то совсем несуразное, как будто и не было никакой Колымы, а в тридцать седьмом году Флеминг сам простоял семнадцать суток на «конвейере» следствия и психика его дала заметные трещины.

– Сейчас издают много мемуаров. Воспоминаний. Например, «В мире отверженных» Якубовича. Пусть издадут.

– Ты написал воспоминания?

– Нет. Я хочу рекомендовать к изданию одну книгу – знаешь какую. Я ходил в Лениздат – говорят, не твое дело…

– Какую же книгу?

– Записки Сансона, парижского палача. Вот это был бы мемуар!

– Парижского палача?

– Да. Я помню – Сансон отрубил голову Шарлотте Кордэ и бил ее по щекам, и щеки на отрубленной голове краснели. И еще: тогда были «балы жертв». У нас бывают «балы жертв»?

– «Бал жертв» – это относится к термидору, а не просто к послетеррорному времени. Записки же Сансона – фальшивка.

– Так разве в этом дело – фальшивка или нет. Была такая книга. Выпьем рому. Много я перебирал напитков, и лучше всего ром. Ром. Ямайский ром.

Жена собрала обедать – горы какой-то жирной снеди, которая поглощалась почти мгновенно прожорливым Флемингом. Неукротимая жадность к еде осталась навек во Флеминге, как психическая травма – осталась, как и у тысяч других бывших заключенных – на всю жизнь.


Разговор как-то прервался, в наступающих сумерках городских услышал я рядом с собой знакомое колымское чавканье.

Я подумал о силе жизни – скрытой в здоровом желудке и кишечнике, способности поглощать – это и было на Колыме защитным рефлексом жизни у Флеминга. Неразборчивость и жадность. Неразборчивость души, приобретенная за следовательским столом, тоже была подготовкой, своеобразным амортизатором в этом колымском падении, где никакой бездны Флемингу не было открыто – все он знал и раньше, и это дало ему спасение – ослабило нравственные мучения, если эти мучения были! Никаких дополнительных душевных травм Флеминг не испытал – он видел худшее, и равнодушно смотрел на гибель всех рядом, и готов был бороться только за свою собственную жизнь. Жизнь была спасена, но на душе Флеминга остался какой-то тяжелый след, который нужно было стереть, очистить покаянием. Покаянием – обмолвкой, полунамеком, беседой с самим собой вслух, без сожаления, без осуждения. «Мне попросту не повезло». И все же рассказ Флеминга был покаянием.