Горький без грима. Тайна смерти | страница 20



Отдавая должное Горькому, Ф. Шаляпин свидетельствует в одном из писем 1918 года: «Сколько народа через его просьбы сейчас освобождено от тюрьмы. Хороший он человек». Трагическое неумолимо надвигалось со всех сторон. Но жизнь есть жизнь, и тяжелое, невыносимое перемешивалось с комическим. Однажды ночью зазвонил телефон. Раздался сиплый бас какого-то матроса, делавшего обыск в подозрительной квартире. На стенах развешены всякие куклы, а хозяин, спокойно сидя за столом, вырезает из бумаги чертей. Матрос решил удостовериться у самого Горького, действительно ли есть такой писатель Ремизов Алексей Михайлович, а уже ежели это он, то в своем ли он уме.

Внимательно выслушав матроса, Горький сказал: «Понимаете ли, вы в самом деле в квартире писателя Ремизова». Помолчав, добавил: «И он действительно в своем уме».

Чтобы помочь людям, приходилось прибегать к различным уловкам. Как-то явилась плачущая женщина, потребовала встречи с писателем. Оказалось, — начинающая поэтесса, мать грудного ребенка, которому нужно молоко. Горький написал соответствующую записку, а для большего успеха дела добавил, что это его незаконный ребенок и что он, естественно, подобное пикантное обстоятельство просит сохранить в тайне.

Благодарная поэтесса ушла, а сын ее, не без помощи Горького, выжил в голодном Петрограде. Однако с такими же просьбами обращались к Горькому и другие женщины-матери, и, хлопоча за их детей, он прибегал к таким же мотивировкам. Наконец распределитель продуктов не выдержал и заявил, что не в состоянии снабдить молоком такое количество «детей» Горького.

Подвижническая деятельность писателя не всегда встречала понимание, особенно со стороны людей, настроенных к революции непримиримо враждебно. В ноябре 1920 года Д. Мережковский опубликовал в газете «Последние новости» открытое письмо Г. Уэллсу. В нем доходил до утверждения, что Горький хуже большевиков, так как если те убивают тела, то этот убивает души.

Тогда же у Горького состоялся важный разговор с К. Чуковским, содержание которого критик прилежно занес в свой дневник. «Я знаю, — сказал Горький, — что меня не должны любить, не могут любить, — примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». «Я сидел ошеломленный», — заканчивает мемуарист свою запись, сделанную 3 октября 1920 года.