«Мемуары шулера» и другое | страница 88



— Переписать двадцать раз «Дуб и Тростник»!

На уроке французского считалось преступлением не знать этой басни, а на уроке географии заставляли переписывать в наказание.

Моими первыми любимыми писателями стали Жюль Ренар, Лоран Тайяд и Альфонс Алле. Кстати сказать, мои первые литературные опусы, опубликованные в газете «Жиль Блас»[10], носили на себе позорный отпечаток моих литературных пристрастий. Это было чистейшей воды подражание. И тогда я, сам того не желая, проделал путь, прямо противоположный тому, каким обычно идут в подобных случаях. Подобно тому, как поднимаются вверх по реке в поисках истоков, я отправился от Жюля Ренара, чтобы добраться, наконец, до Монтеня. Так задом наперёд я повторил тот путь, который некогда прошёл Ренар.

Несколько месяцев спустя мне вручили брошюры пьес, в которых мне предстояло в летний сезон играть в Сен-Валери-ан-Ко. Среди них оказались «Возлюбленная» и «Парижанка».

Об этих двух пьесах я много слышал — и даже без зазрения совести высказывал собственное суждение. Я знал, что это два настоящих шедевра, но по какой-то необъяснимо постыдной небрежности так и не удосужился прочитать сам.

Три раза кряду понадобилось мне прочитать «Парижанку», прежде чем я понял, насколько это значительная пьеса. С первой попытки у меня сложилось впечатление неудавшегося водевиля, пусть и написанного человеком талантливым. Это наблюдение было вовсе не таким уж нелепым. Ниже поясню почему. По втором прочтении мне наконец открылась сила диалогов и их поразительное правдоподобие. А теперь представьте себе моё состояние, когда я прочёл её в третий раз!

«Парижанка» и Поль Феррье

И вот почему замечание, что я привёл выше, нельзя считать совсем уж лишённым всякого смысла. Поль Феррье, этот старейшина драматического мастерства, такой знаменитый, такой вальяжный, такой обходительный, и к тому же не раз за свою долгую театральную карьеру добившийся шумного и вполне заслуженного успеха, рассказал мне одну ужасно забавную байку. Вот она — так что позвольте мне предоставить ему слово:

— Однажды вечером, часам этак к пяти, встречаю Бека, который вышагивает взад-вперёд перед театром «Пале-Руаяль», где я тогда репетировал одну из своих пьес. Спрашиваю, каким ветром его сюда занесло. Отвечает: поджидал меня, чтобы обратиться с одной просьбой. И просьба эта заключалась в том, чтобы помочь ему поставить в «Пале-Руаяль» свою пьесу. Да-да, не где-нибудь, а в «Пале-Руаяль» — ни больше и ни меньше!.. Правда, пьеса его ещё не написана, но у него уже есть идея. Идея, по его словам, и «сногсшибательная», и совершенно «уморительная», но главное, «словно нарочно создана, чтобы нагадить Лабишу»! Ибо у нашего милейшего, достойнейшего Бека была одна цель, одна мечта: как бы насолить Лабишу! Он заимел зуб на Лабиша под тем предлогом, что слава последнего затмила имя его коллеги Мартена, который одновременно являлся кузеном Бека. В том, что идея его была «сногсшибательной», у меня не было ни малейших сомнений, однако в те времена было непросто уговорить театр принять пьесу по одной только идее, будь она хоть самой что ни есть «сногсшибательной» на свете. Я сказал ему об этом и посоветовал сперва написать пьесу. Тогда он посмотрел на меня, помнится, с минуту поколебался — потом, в надежде увидеть пьесу на сцене, предложил мне написать её вместе с ним!.. И тут же пересказал содержание. То, что я услышал, и было «Парижанкой». От неожиданного начала у меня даже дух перехватило. Это была потрясающая находка! Что же касается дальнейшего развития событий, у меня сложилось впечатление, будто он импровизировал на ходу. Я, не переставая, подбадривал его восторженными восклицаниями. Однако в какой-то момент он вдруг остановился, замолк, взял меня за руку и проговорил: «Послушайте, Феррье, давайте сделаем с вами вместе другую пьесу. А для этой я только что придумал финал и хочу дописать её один!»