Начало неведомого века | страница 59
Чтобы получить из Комиссариата Внутренних Дел разрешение на выезд из Советской России, нужно было потратить не меньше месяца. Кончался июль, и я рассчитал, что получу разрешение только в конце августа. А я знал характер мамы, знал, что в половине августа она, рискуя и своей и Галиной жизнью, все равно пойдет пешком в Москву, и потому мне нельзя было терять ни одного дня. Надо было уезжать немедленно.
Оказалось, что для выезда на Украину нужно еще разрешение украинского консула.
Я пошел в консульство. Оно помещалось во дворе большого дома на Тверской улице. Полинялый желтоголубой флаг вяло свешивался с древка, привязанного к перилам балкона.
На балконе сушилось белье и спал в коляске грудной ребенок консула. Старая нянька сидела на балконе, трясла коляску ногой и сонно пела:
Прилетели гули,
Притащили дули
Для Петрика, Петрика,
Для малого фендрика...
Выяснилось, что даже подойти к дверям консульства невозможно. Сотни людей сидели и лежали прямо на пыльной земле, дожидаясь очереди. Некоторые ждали уже больше месяца, слушая песенку о Петрике-фендрике, безуспешно заискивая перед консульской нянькой я шалея от полной неизвестности того, что с ними будет.
Надо было пробираться без разрешения.
Я узнал, что на Украину уезжает несколько петроградских журналистов из дешевых, так называемых бульварных газет. У них документы были в порядке.
Кто-то из журналистов познакомил меня с петроградцами. Они, правда, без особого удовольствия, согласились взять меня с собой и помочь на границе, но, как сказал их глава - желчный человек в серых гетрах и золотом пенсне,- "только до мыслимого предела". Что это был за "мыслимый предел", он не объяснил. Да я и сам знал, что если попадусь, то никто защищать меня не будет.
Отъезд был назначен через три дня. За эти три дня ничего не случилось, кроме того, что я узнал о приезде в Москву Романина. Я тотчас поехал на Якиманку в тот дом, где он жил, но какая-то сварливая женщина не пустила меня даже в переднюю и сказала, что Романин ночует здесь всего два-три раза в месяц.
Я оставил ему письмо, ушел и с тех пор потерял его след навсегда. И опять испытал знакомую горечь оттого, что беспрерывно теряю одного за другим тех людей, каких едва успеваю полюбить.
Поток людей катился мимо, и ни один человек не остался со мной хотя бы на несколько лет. Люди мелькали, быстро уходили, и я знал, что вряд ли встречу их еще раз. И, очевидно, в виде утешения мне приходили на память слова Лермонтова про "жар души, растраченный в пустыне".