Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы | страница 34



Приподняв вышитый край подола, она показала стоптанные туфли:

— Посмотри. А Лила, чтобы не тратиться на книги, каждый день ходит в библиотеку. Что мне делать, милый?

Голос ее был взволнованным. Лоб прорезала глубокая складка, губы дрожали.

— Хорошо, мама. Я устроюсь.

Сердце мое разрывалось. Однообразие жизни голубым, мертвенным светом пронизывало душу, молчаливо, как червь, точило ее.

С улицы доносилась грустная детская песенка:

Часовой на башне.
Часовой на башне.
Он одни не спит.

Едва слышно мама шепнула:

— Как бы я хотела, чтобы ты учился.

— Кому это надо.

— Может быть, когда Лила закончит…

В кротком голосе звучала усталая боль. Она присела рядом со швейной машинкой; под тонкой бровью, в глубокой темноте глазницы влажно блеснул взгляд. Она сидела сгорбившейся тенью, и холодная голубизна струилась по гладко зачесанным волосам.

— Как подумаешь… — пробормотала она.

— Что ты, мама?

— Ничего. — И сразу же: — Хочешь, я поговорю с сеньором Найдат? Ты мог бы выучиться на декоратора. Как по-твоему?

— Все равно.

— Ну… они неплохо зарабатывают…

Мне захотелось вскочить, схватить ее за плечи, трясти, кричать:

— Не говорите о деньгах, мама, пожалуйста!.. Замолчите!..

Мы сидели в каком-то тоскливом оцепенении. Дети на улице пели:

Часовой на башне.
Часовой на башне.
Он один но спит.

Я подумал: «Вот она, жизнь. Когда-нибудь и я вырасту и скажу своему сыну: „Надо работать. Я не могу тебя содержать. Такова жизнь“». Внезапная дрожь охватила меня.

Взглянув на мать, на ее маленькое жалкое тело, я испытал невыносимую боль.

Мне показалось, что я вижу ее где-то — вне времени и пространства, на иссохшей серой равнине, под голубым, отливающим сталью небом. Бичуемая тенями, в страшной тоске брела она по обочинам дорог, неся меня, маленького, на руках, согревая у груди, прижимая мое тельце к своему, измученному и жалкому; она побиралась ради меня, и, пока она кормила меня, жгучие слезы опаляли ее губы; голодная, она отдавала мне последний кусок хлеба и, одолеваемая сном, не спала ночами, оберегая мой сон, склонялась надо мной, защищая меня своим маленьким, одетым в лохмотья телом.

Бедная мама! Как бы мне хотелось обнять ее, и чтобы она положила свою седую голову мне на грудь, попросить прощенья за грубые слова — и вдруг, нарушая затянувшееся молчание, я сказал дрожащим от волнения голосом:

— Да, я пойду работать, мама.

— Хорошо, милый, хорошо… — тихо ответила она, и вновь глубокая печаль заставила нас умолкнуть.

За окном, поверх розовеющей в закатном свете стены пела в небе серебряная тетраграмма проводов.