Я уже не боюсь | страница 80



Кажется, я не видел его целую вечность. Впрочем, я не удивляюсь. Этим летом уже успели превратиться в прах целые эпохи. Мысли о Жмене ведут дальше, в опасные темные дебри, к отцу, к Юле, и я силой гоню их прочь, пытаясь сосредоточиться на гитаре.

Почти получается.

Мы подъезжаем к воротам служебного въезда. Створки открыты, вместо них натянута веревка. Сторож опускает преграду и машет рукой бате Кучмы. Тот кивает в ответ.

Все. Миссия выполнена.


— Ты как-то оживился немного… — говорит мама за обедом.

Мы говорим настолько редко, что слова звучат почти кощунственно, будто наша кухня — это часовня, где нужно говорить шепотом, а лучше вообще молчать. Я проливаю суп из ложки и удивленно смотрю на мать. Она улыбается. Это едва заметная тень прежней улыбки, но все же ее лицо — уже не обычная восковая маска, отрешенная и безразличная.

— Это из-за музыки, да? Гриша говорил, у вас что-то вроде группы, — говорит мама.

Я не удивляюсь: Колос похож на деревню, где все рано или поздно узнают обо всем. Особенно пронырливые чекисты типа Грегори Пека, умеющие слушать.

— Да. Что-то вроде. Бренчим с ребятами на гитарах… — отвечаю я, глядя на колонны тополей за окном, режущие небо на три равных части. Жду обычных нравоучений, типа «лучше б учился» или чего-то в этом роде, но мгновением позже получаю очередное напоминание о том, что все изменилось.

— Не бросай это. Раз оно… помогает тебе, не бросай, — говорит мама.

Я киваю и доедаю суп. Несу тарелку к раковине.

— Мне… мне жаль твою девушку, — говорит мама.

Тарелка выскальзывает из моих рук и звонко падает на другую, лежащую в раковине. Руки дрожат. Я еле заставляю себя повернуться и выдавить что-то вроде благодарной улыбки, а потом торопливо иду к себе в комнату, чувствуя, как мутнеет в глазах.

На мгновение кажется, что я не имею на это права. Не заслуживаю даже призрачного шанса. Все эти пластинки, вся эта музыка… Этого не должно быть — ведь ее нет, а значит, не должно быть ничего. И я не должен быть. Нужно было быть смелее там, на Крышах… А я… Я трусливый беглец… дезертир…

Потом захлестнувший меня черный поток откатывается, позволяя вдохнуть полной грудью, и становится чуть легче. Я хватаю гитару, прислоняюсь к стене и наигрываю «Sweet Dreams», пока боль в пальцах не начинает казаться невыносимой. А потом все равно продолжаю — не замечаю боли. Не вижу ничего, кроме Юлиного лица и ее губ, шепчущих песню.

14

Когда Никита говорил о подвале, я представлял себе что-то вроде затянутых паутиной и ржавыми трубами подземелий нашего дома, где у всех жильцов есть кладовки и обитают полчища крыс. Но это место другое. Академия, в которой учатся Никита и Кучма, оказалась старинным особняком неподалеку от все тех же Золотых ворот, укрытым среди деревьев, — по ним скачут белки, прям как у нас в лесу. Кучма сказал, что до революции тут была семинария, а потом поселили художников. Здесь длинные, запутанные и мрачные коридоры с тусклым светом, по которым гулко разносится смех студентов. Они шныряют туда-сюда с деревянными ящиками на плечах, которые Никита называет этюдниками. Много длинноволосых чуваков, сумасшедшие прически любой длины, формы и цвета, все в странной и безумной одежде.