Супермен | страница 42



Как же их было много! И как загадочно они появились! Тревожные и будоражащие, словно крик трубы в тишине, они неслышно упали ночью на город, как падает осенью первый снег. Только потом, долгое время спустя, когда все уже совершилось, официант из закусочной «Парадиз», что стоит на самой окраине за последней городской бензоколонкой и последним мотелем, посылающим в темноту мигающий призыв, за стоянкой машин, которые даже при самом ярком свете дня, среди суеты бьющихся на ветру разноцветных флажков и вертушек, похожи на выпущенных в поле печальных балаганных лошадей, — этот официант, работавший тогда в ночную смену, вспомнил, что перед рассветом того дня, как в городе появиться афишам, к ним в закусочную заходил хромой и пил у них кофе.

Несмотря на все старания, несколько афиш все-таки осталось висеть, дразня город смутным обещанием чуда. Их рвал и трепал ветер, жгло беспощадное сентябрьское солнце, секли нескончаемые осенние дожди, и красные буквы бледнели, расплывались и наконец стали совсем исчезать, словно они были написаны чем-то недолговечным и тленным, как людская кровь. Сначала было много разговоров: кое-кто утверждал, что якобы видел такой прыжок, другие о нем будто бы слышали, — много споров, даже обличений — с кафедры наиболее ортодоксальных церквей, приравнивающих развлечение к греху; но время шло, выцветали краски афиш, и вместе с ними слабел интерес. Скоро не осталось почти никого, кто верил бы, что Стелла приедет к ним в город и совершит свой прыжок, никого, кто на это надеялся. Наверное, все это лишь шутка, решили люди, глупая, бессмысленная и жестокая.

А потом, уже в конце октября, холодным и серым, как мыльные помои, утром в город приехал крытый грузовик и остановился возле пустыря под голыми гнущимися на ветру деревьями. Когда-то давно на пустыре устраивали раз в год ярмарку, здесь гремел оркестр, в воздухе разносились ароматы незнакомых блюд, весело скрипела карусель, вертелось колесо обозрения. Сейчас огромное поле было пусто. Сначала никто не обратил на грузовик внимания — старая, разбитая колымага, мало ли таких ездит мимо, — но часа через два возле машины появилась большая старая палатка военного образца, плохо натянутая, кособокая, раскоряченная, похожая на огромный серо-зеленый гриб.

И люди там тоже были — трое. Низенький хромой мужчина — наверное, левая нога у него была деревянная — с хитрым, как у бостонского терьера, грубым лицом в резких складках, с блестящими, словно пуговицы, темными глазами и гнилыми, торчащими в разные стороны зубами. Он был все время в страшном возбуждении и, казалось, чуть не падал с ног от усталости. Иногда он появлялся в городе, покупал какую-нибудь еду, сигареты, аспирин и комиксы, заходил в скобяную лавку и начинал рыться в ящиках, где лежали старые, ржавые гвозди, гайки, болты и скрепы — бог его знает, зачем они были ему нужны? — и все время бормотал что-то про себя — хрипло, еле слышно и невнятно. Потом была девочка, тоненькая, хрупкая, будто сделанная из просвечивающего насквозь фарфора, с огромными прозрачными глазами и длинными, ниже пояса, распущенными волосами, ухоженными и блестящими, словно поток новеньких медных монеток. Она всегда ходила в белых, без единого пятнышка, платьях, жестко накрахмаленных и безупречно выглаженных; женщины в городе не понимали, как девочкиной матери — или кем она там ей приходится — все это удается, живя в старой и, верно, протекающей палатке и давно отслужившем свой век армейском грузовике. Девочку звали Эйнджел — так, во всяком случае, называл ее мужчина. Она никогда не играла с детьми, которые собирались иногда после школы возле палатки, с любопытством ее разглядывали и кричали: «Эйнджел! Эй, Эйнджел!..» — пока не появлялся этот страшный хромой человек, грозя им метлой или лопатой, и тогда они с визгом и хохотом разбегались. Женщина тоже была очень странная — маленькая, некоторые говорили почти карлица, — но кряжистая и ширококостная, как мужчина, с широкими плечами и бедрами и крепкими, мускулистыми ногами. Волосы у нее были выкрашены в огненно-рыжий цвет и подстрижены под горшок. Ей было на вид лет тридцать, а там кто знает — может быть, и гораздо больше, разве разберешь под таким грубым, ярким гримом: глаза резко подведены черным до самых висков, губы бордовые, словно в соке спелых вишен, а на щеках рдеют два идеально круглых красных пятна, похожих на засушенные между страниц книги розы. Она никогда ни с кем не разговаривала, и, если к ней обращались, она только молча смотрела своими блестящими, ничего не выражающими глазами, и люди скоро догадались, что она немая. Это подтвердилось, когда кто-то увидел, как она разговаривает с хромым — при помощи рук, быстрых и легких, как крылья. Но когда она улыбалась — а улыбалась она почти все время, — она казалась красавицей.