Смотрю, слушаю... | страница 13



— Конечно, прав. Она хоть на глазах. Если и не придешь, то передадут, как заболеет или что.

— Ой, вы хоть проведуйте ее, хлопцы. Проведуйте и не обижайте. Ой, не обижайте, хлопцы, матерей, не обижайте!

— Мы там у нее дом строим. Уже почти сделали, — похвастал я. — Для Вали.

— Да мать писала. Ты все же молодец. И проведуешь, и помогаешь.

— Да уж куда: молодец! — Мне было ужасно за себя: тоже не очень-то и проведую и не очень помогаю.

— Да нет; ты еще не потерялся. Ты и меня не забываешь. Всегда зайдешь. А Валя у тебя?

— Пока у меня.

— И муж приехал?

— Да приехал. Дал слово, что не будет пить.

— Ох, знаю, какое у них слово, у этих пьяниц. Хлебнешь ты с ними.

— Уже хлебнул. Как приехал, так дети перестали слушаться. Племяш по-за школой ходит. Курят, воруют. У меня сердце барахлить стало.

— Ох, разве ж я не понимаю? Я все это пережила. Я как нагляделась — не приведи и врагу! Я вот боюсь: как бы они там мамку не угробили, как отделятся от тебя.

— Я и сам боюсь. Уже руки протягивает. Лезет с кулаками.

— Вот. Ты хоть наведуйся. А лечить не пробовали? — спросила она через время.

— Говорит: вы больные, вы и лечитесь.

— Вот такой и наш. Бедная Валя. Мне ее так жалко. — Она подняла подол, начала вытирать глаза и качать головой. — А мать… Вы хоть имейте бога: не оставляйте ее. Она столько, бедняжка, пережила, что не приведи никому.

— Знаю, тетя Маня.

— Ой, проведуйте матерей, хлопцы. И не обижайте, не обижайте матерей, хлопцы. Сегодня мы есть, а завтра нас нет, и нигде не купите ни за какие деньги, сколько вы их ни имейте. — И в ее голосе особенно ярко проглянула заглушенная, живая ее обида и теперь особенно засверкала выстраданная, обдававшая холодом и укором, грустная ее ирония: — И нигде не найдете ни с каким вашим образованием, ни с какими вашими машинами. — Она покачала головой, вытерла нос подолом, смотрела перед собой невидящим, обращенным в ее прошедшую жизнь взглядом. — А я молю бога только об одном: чтоб дал по-людски умереть — не в стардоме. — Кривясь в морщинах, она стряхнула слезы качком головы и, сжимая веки, быстро начала толочь картошку в чугунке обтершейся, еще той, качалкой. — Ой, дети, дети! Потеряли вы корни добра! Грех вам непростительный! Когда вы только образумитесь в этой погоне за тряпками да за машинами?.. Ложите на кучу, Терентьевич, — сказала она небольшенькому выгоревшему мужичишке в мокрой серой и тоже выгоревшей рубашке и мокрых рваных парусиновых чувяках, который втягивал во двор мокрую — видно, только с Урупа — дерезину. — Спасибо, Терентьевич. Идите с нами картошку есть. Я нонче припозднилась. Спину ломит — страсть, должно, на непогоду. Еле раскачалась.