Запомни его лицо | страница 2
Хоть я был у мамы единственным — безусловно, первым и, безусловно, последним — ребенком, ее вполне можно было назвать матерью-героиней: она рожала меня трое суток.
— Это был подвиг! — говорила врач-акушер, которая стала первой свидетельницей моего появления на свет.
Уже почти невесомая, чуть-чуть покосившаяся на левый бок старушка, она обладала такими снайперски проницательными глазами, что при ней можно было не произносить слов: она все предвидела и обо всем догадывалась заранее.
В утро моего рождения она догадалась, что мама больше терпеть не может.
— «Придется прибегнуть к щипцам», — предложила я Маше, — вспоминала Александра Евгеньевна. — А она не позволила. Хотела, чтобы ты вступил в жизнь, так сказать, естественным образом. Да что говорить… Героиня!
— Подвиг… Героиня… Что вы, Александра Евгеньевна! — без всякого кокетства возражала мама. — Обычное бабье дело. Вы от меня трое суток не отходили. Это был действительно подвиг! Я вот и назвала его в вашу честь…
— Нет, Мария Георгиевна, то, что вы пережили, ни один мужчина в обычное, мирное время вынести бы не мог.
Возражая, она переходила на «вы» и называла маму по имени-отчеству, что придавало ее фразам категоричность. Вообще в ней единства формы и содержания в отличие от мамы не наблюдалось: тело ее могло не выдержать и дуновения ветерка, а дух способен был противостоять буре и урагану. «Акушер, как и минер, принимает лишь окончательные решения», — убежденно повторяла она.
Она утверждала только то, в чем была абсолютно убеждена. О мамином героизме Александра Евгеньевна вспоминала так часто, будто те трое суток растянулись для них с мамой на всю жизнь.
А я утешал себя тем, что принес маме не одни только муки, но и Александру Евгеньевну.
— Дружба выше любви! Если только не подменять ее циничным понятием «совпадение интересов»… — утверждала Александра Евгеньевна. — Выше потому, что это величина более постоянная.
Я понял: полвека работы в родильном доме убедили Александру Евгеньевну в том, что любовь нередко бывает величиной переменной. Но я все же продолжал писать о любви! В первом моем стихотворении каждое четверостишие начиналось словами: «Люблю тебя!» К кому это относилось? Трудно сказать. Это могло относиться и к маме… И к Александре Евгеньевне (хотя в жизни я, естественно, обращался к ней только на «вы»). Это могло быть адресовано дому, в котором мы с мамой жили… И нашей улице, и нашей комнате, где мне было известно все: каждая трещинка на потолке, каждый узор на обоях.