К отцу своему, к жнецам | страница 95



Так закончил гость, а наш господин, дослушав его рассказ, восхвалял прямоту, с какою рыцарь говорил перед государем, и сильно осуждал дурные обычаи, из-за которых благородный человек пожалеет о своей откровенности и наперед решится лучше смолчать, чем стать кому-нибудь потехой: «Не будет никакого хорошего дела, – прибавил он, – если его не предваряет добрый совет, ведь с его помощью можно предвидеть, как сложатся обстоятельства, когда же всё сбудется, увидеть это нетрудно и глупцу. Люди разумные, прежде чем начать что-нибудь важное, рассуждают надвое, что тут может получиться доброго и что дурного, чтобы потом не говорить: „Кто бы мог подумать, что так выйдет!“, ибо великий стыд в таких восклицаниях. Кто желает государю истинного блага, всеми силами должен оспоривать его уверенность в том, что всего можно добиться одной удачей, и безбоязненно стоять на своем, если он человек, а не ветряная мельница, ни в чем не уподобляясь тем, кто приносит королю лесть вместо совета, ибо они хотят лишь себе милости, а не всем успеха». Так говорил он, а гость одобрял его мнения, подкрепляя их разными примерами. Я же думаю, что если отрока, поразившего Саула по его настоянию, не пощадил Давид, если пророк побуждал евреев молиться за вавилонян, сколь почетнее служить доброму государю в делах, касающихся до всего христианства. С древности считалось желанным обрести милость в очах владыки, ведь, по языческому свидетельству, «знатным людям прийтись по душе – немалая слава»; я же скажу, что великое дело – быть при короле, помогая ему во всем, что потребно, и не раздражать его непомерным упрямством, ибо его гнев на многих изливается, ты же будешь этому виною.

62

23 августа

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Не славных и благородных мужей, но род худой и презренный, не любовь мира, но язву его избрал Бог, чтобы посрамить и рассыпать мои упования. Снова пришли гистрионы в наш дом, привлеченные слухами о счастливом возвращении нашего господина с большою добычей, в ожидании, что тот, кто недавно гремел перунами мужества, прольется ливнем щедрот. Не обманулись их надежды. По случайности проходил я мимо них, занятых своей беседой, и расслышал, как один из них восхваляет нашего господина (этой похвале можно верить, ведь она ему выгод не сулила, вдали от господских ушей сказанная) и такими словами заключает свою речь: «Это не то, что в Дарньи, где так натерпелись мы с вами, товарищи, от скаредности хозяина и суровости его людей, которые, хоть и крещеные души, а были для нас хуже сарацин». Тут я, приостанавливаясь: «Погоди-ка, – говорю, – вы бывали в Дарньи? Скажи, как поживает тамошний владелец?» «Поздорову, – говорит, – а был бы еще лучше, если бы дорожил своим именем больше, чем деньгами». Тогда я спрашиваю: «Не думаете ли пойти туда снова? Может, судьба переменится и откроет для вас затворенные сундуки: одна песня не полюбилась – полюбится другая». А тот, глядя на меня исподлобья: «В тот час, отец, сможешь сказать, что скитания меж людьми ничему нас не научили, когда увидишь, как мы по доброй воле лезем в это логово: ведь мессир Жан – как копна крапивы: с какого боку ни мостись – отдохнуть не пристроишься». Одним лишь словом он остановил мою затею (я ведь уже представлял, какое письмо сочиню для повелителя Дарньи, какие доводы приберу и фигуры, чтобы он взялся помочь нашему господину и быть его поборником пред графом Ги): «Почему, – говорю, – ты зовешь его Жаном? Я знаю, тамошнего владельца зовут Гильомом». Тогда он: «Долго же до вас идут вести! Не сетовали бы мы нынче на то, как нас потчевали в тех краях, будь мессир Гильом еще жив. Но он, из-за моря воротившись счастливо, такую кончину нашел дома, что никому не пожелаешь». Тут уже стал я его просить рассказать мне, что случилось с этим человеком; тогда он, видя мое нетерпение и тревогу, приосанился – видно, что не впервые ему рассказывать эту историю, и может, он уже в стихи ее переложил, – и начал: