К отцу своему, к жнецам | страница 46



Стенет, тяжелым спершись восторгом, грудь;
молчит, в вертепах черных таясь, зверье,
лишь ликованьем воет протяжным лес.
Но пресыщенный прочь отступает бог,
и свет Олимпа первый в ветвях горит;
к ней стыд и память входят: глядит окрест
и, дрот отбросив лозный, неверною
стопой из чуждых ищет дубрав пути.

Д. Наказал меня Бог и не возвестил, за что.

Ф. Не жди, что я стану посредником меж Ним и тобою.

Д. Если узнают, начнут меня преследовать, как зверя.

Ф. Могу лишь сделать так, что их сети порвутся; но не могу обещать, что так и сделаю.

31

20 марта

Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

Не дивлюсь уже постоянству моего сна: снова он представил мне двух женщин, сделав их беседу столь внятною, что я мог всю ее расслышать и запомнить. Вот что говорилось меж ними на этот раз.

Ф. Я слышу, ты все повторяешь какие-то стихи, но не могу разобрать. Не столь безнадежно твое горе, если еще утешает тебя божественное помешательство поэтов. Скажи, что именно из их песен пришло тебе на память?

Д. Ты права – не молитву я произношу, не доводы философии привожу сама себе и не иное что, могущее мне помочь, но повторяю стихи Марона:

За осажденным сидеть, о фригийцы, плененные дважды,
валом не стыдно ли вам, от смерти прикрывшись стеною?
Что за бог вас пригнал в Италию, что за безумье?

Ф. Чем же они тебя привлекли?

Д. Разве мое положение не сходно с тем, что терпели троянцы? Сама я, как осажденный город, претерпеваю разнообразные бедствия извне через чувства, внутри же – через расстройство своей владычествующей части и восстающие отовсюду помыслы. Не успеваю я и на стенах бодрствовать против подступающих врагов, и на площади судить мятущихся граждан, но лишь изнуряю себя и народ сей. Но что за дело, силою или ложью погибнет мой город, распря ли гражданская или вражеская рука его ниспровергнет?

Ф. Скажи мне вот что. В этом городе, сносящем несметные бедствия (много я видела таких, много и слышала о себе от тамошних жителей), так вот, в этой злополучной Трое есть ли хоть одна улица, один дом, или даже стол, сундук или чаша в доме, которого нет в тебе самой, – или все, что в нем заключается, ты легко отыщешь и укажешь в своих недрах?

Д. Что ты хочешь этим сказать?

Ф. Вот что я имею в виду. Ты сравниваешь свое состояние с осажденным городом и, если дать тебе волю, опишешь все, что рассказал бы вестник, еле переводящий дыхание, – и пламень, по домам и храмам разлившийся, и грохот падающей кровли, и вопль бегущих, и плач детей и жен, и горькую участь старцев, и багровую добычу победителей, и все прочее, что я раздаю людям в делах такого рода. Потом ты подставишь, если можно так выразиться, другому ветру свои паруса и уподобишь себя кораблю в бурю, помянув, как полагается, и вихрь неистовый, и стенание мачт, и отчаяние кормчего, и к богам тщетное взывание, оплакав день и час, когда ты покинула спокойную гавань. Если же я спрошу, какие осадные машины использовал твой противник и были ли среди них «кошки», сменялся ли своевременно пароль у стражи, сколько лошадей можно перевезти на этом корабле и есть ли там место для лучников, ты не поймешь, чего я от тебя хочу, и, чего доброго, обидишься. Видишь, о чем тут речь? Ты прилагаешь к себе картину Марса неистового, в которой заключено много такого, что не находит в тебе подобия, и, думая лучше описать себя, лишь сбиваешь себя с толку и порождаешь пустые поводы для плача. Допустим, это непрерывное сплетение переносов, называемое у греков аллегорией, а у вас инверсией, способно утешить тебя, как мало что другое: но ведь забавляясь им, ты словно ткешь платье, закрывающее тебя так, что не видно никаких очертаний.