Записки Анания Жмуркина | страница 81



— Серафима Васильевна, милая, что с вами? О чем вы так плачете? Кто обидел вас?

Девушка, не поднимая головы, прорыдала:

— Страшно мне дома… я будто придавлена колесами телеги, наполненной грузом. Ведь такие вечера… О ужас! Я не могу их выносить! Они были позавчера, вчера, будут завтра, послезавтра. О господи! Помогите, Ананий Андреевич, уехать мне отсюда, из этого затхлого и бездонного болота. Не уеду — я погибну в его духоте, превращусь в слякоть от «Подстреленной чайки», от «Последнего нонешнего денечка»! О господи! Эти песни, как и четвертная с самогоном, обязательные на каждом вечере, словно этот жалкий дом нарочно поставлен для самогона, карт и таких песен. Я ведь могу служить и кухаркой. Я могу быть чернорабочей. Я рослая, сильная: мне ведь никто не даст шестнадцать лет, а все скажут — больше! Помогите же! Помогите же! Я могу отлично кулинарить… Я уже, Ананий Андреевич, сказала вам об этом, как вы пришли. О-о!

Я принялся отечески утешать, успокаивать ее.

Она перестала плакать, резко выпрямилась, сердито, даже со злобой, словно я был враг для нее, со злобой, неожиданной для меня, взвизгнула:

— Перестаньте, пожалуйста, утешать! Мне не утешение ваше надо, а помощь и… — Девушка не досказала фразы и бросила: — Постель вам, Ананий Андреевич, приготовлена. Идите в комнату, которую вы когда-то снимали. Идите и ложитесь! — И она, не взглянув на меня, схватила пуховой платок с сундука и, как бы подхваченная налетевшим внезапно вихрем в прихожую, вынеслась на улицу, в густо-синюю, мерцающую мелкими серыми звездами весеннюю ночь.

Сердце у меня сжалось от жалости к девушке-подростку: я малость постоял в нерешительности, беспокойно и со страхом прислушиваясь к быстрым, постукивающим по ночной земле шагам Серафимы, потом, сильно потрясенный ее словами и бегством, повернул к двери и вошел в крошечную комнату, выходившую окном в небольшой двор, в конце которого чернела, как затянутый крепом гроб, туалетная будка. Я машинально, со злобой на себя разделся и лег в чистую белоснежную постель.

В столовой пели «Последний нонешний денечек», пела на бис и Роза Васильевна вторично «Чайку», пили первач, ожесточенно чокались рюмками, продолжали игру в банчок, шлепая картами. Думая о Серафиме и Марье Ивановне, о гостях ее и о Розе Васильевне, я долго не мог заснуть.

«На фронте бессмысленно льется человеческая кровь, засевается костями солдат русская земля, а здесь, за тысячу километров от фронта, в египетской тьме стонет в отчаянной тоске и бессмыслице народ», — проговорил я про себя, и все во мне от такого сознания заныло, застонало.