Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых | страница 64
Не то чтобы Фазиль считал народ, из которого вышел — обитающих в Абхазии мифологических «чегемцев», — избранным, хоть и сложил о нем свое пятикнижие: рассказы, повести, три тома «Сандро из Чегема» и «Ночь и день Чика». Менее всего хотел бы он возвратиться на эту свою, скорее, метафизическую, или, как ныне принято говорить, виртуальную родину. И вовсе не потому, что нет пророков в своем отечестве, а Фазиля его соплеменники поначалу и не очень-то жаловали — во-первых, пишет не на родном языке, во-вторых, описывает Чегем-Абхазию не исключительно апологетически и проч. Как-то я даже сравнил отношение абхазцев к Фазилю с отношением амстердамских евреев к Спинозе. Постепенно, однако — у Баруха Спинозы после его смерти, у Фазиля Искандера в пределах его жизни, — соплеменники сменили гнев на милость и стали гордиться блудными сынами. Когда я был его соседом, заставал у него земляков, а когда, спустя сто лет одиночества, прибыл из Нью-Йорка в Москву, половина нашего пятичасового трепа с Фазилем у него на даче во Внукове и окрестностях была посвящена конфликту между грузинами и абхазцами, который носил пока что словесный характер: мы с Леной слушали, а Фазиль горячо объяснял нам историческую необоснованность грузинских притязаний на абхазскую территорию. (В ту же нашу побывку на родине мы повстречались с одним известным русифицированным грузином, который столь же горячо и не менее убедительно обосновывал противоположную точку зрения.)
Как ни силен племенной инстинкт, писательский инстинкт удерживает Фазиля вдали от родины. Ср. с Джойсом — тот и вовсе заказал себе путь назад в Дублин и даже на похороны матери не прибыл. Не только из отвращения к ирландской местечковости — скорее, из инстинкта писательского самосохранения: память сохраняет образ, а зрение его колеблет, искажает, сглатывает. Думаю, живи Фазиль в Абхазии, не стать бы ему таким значительным писателем, как стал он в России. Лучшая его проза — это следствие, а еще точнее — след, оставленный его ностальгией — по родине? по детству? по утраченному времени? по виртуальной реальности? «И я хотел бы пройти по жизни назад, как это удалось в свое время Марселю Прусту», — не без зависти писал автор «Зависти». Ибо Олеше это как раз не удалось — по крайней мере, в том объеме, как хотелось. Из русских прозаиков прошлого века разве что Бунин и Набоков вполне реализовали в литературе эту прустовскую мечту, причем последний не только в полумемуарном «Даре» и жанрово чистых мемуарах «Другие берега» (в нашем контексте больше подошло бы английское название «Speak, Memory»), но и чуть ли не в каждой книге, щедро раздавая свои юные годы вымышленным героям, кроша и кромсая тогдашние впечатления, о чем потом жалел. Не сделай он этого, «Другие берега» вышли бы втрое-вчетверо толще. Вспомним семитомный пробег обратного времени у родоначальника этой прозы Пруста.