Рассказы провинциального актера | страница 57



Мы «горели». Никакие замены не спасали нас от пустых залов. Новые имена, лихорадочно создаваемые, никак не хотели создаваться.

Через месяц прошел слух, что Двоегрушев вернулся, и вечером, гримируясь, я услышал в коридоре его голос. В пьесе занято было всего пять человек, и он, здороваясь со всеми по очереди, наконец дошел до моей гримерной, где сидел я один — орава балетных и хористов не занята была в спектакле.

— Ну, как, горите? — спросил он вместо приветствия.

Я обрадовался ему, было у меня какое-то щенячье нежное преклонение перед ним. Радость моя выразилась в том, что я тоже вместо приветствия пытался острить и выказывать равнодушие:

— Да нет! Не горим! Сегодня на меня пришли… Я восходящий…

— Я всегда в тебя верил, — серьезно сказал он.

Не отрываясь от грима, я украдкой разглядывал его: он был другой, совсем другой. Он не снял пальто, только расстегнул его, плечи словно потеряли свою ширь и горизонтальность — сузились и поникли. Глаза были полуопущены, отчего виднее были длинные, как говорят, пушистые загнутые ресницы. Мелочами трудно объяснить, что произошло с ним, одно было ясно: человек нездоров и, пожалуй, больше всего душевно, потому что голос его звучал почти так же, как прежде. Почти так же, как прежде, — была в голосе усталость и притушенность, словно на прозрачное чистое стекло пал иней или заволокло его паром. И еще: он, всегда стремительный, был малоподвижен — как встал в дверях, так и остался.

Я повернулся к нему.

— На меня сегодня восемнадцать человек пришло.

Он удивился.

— Не врешь? Я такого не припомню…

— Вчера было двадцать четыре. А неделю назад — двенадцать на «Голубой мазурке». А на сцене пятьдесят… Как у вас дела, Павел Андреевич? Вылечили?

— От заикания…

— Точно! Как же я не заметил… — я радовался почти искренне, поняв, что дело плохо. — Когда же приступите, так сказать, к исполнению?

— Зайди ко мне после спектакля… Про Москву расскажу… — его предложение было неожиданно, польстило мне, никогда прежде не было у нас такой близости, и я сразу согласился.

Он ушел — нервный, беспокойный и в то же время какой-то заторможенный, не прощаясь, ушел. Со спины было видно, что он здорово похудел.

Дома у него пахло лекарствами, жена смотрела на него как на больного ребенка, старалась не раздражать, старалась делать вид, что ничего не случилось, но от того, что она старалась, я видел, что любое ее слово, любая забота ему в тягость.

Словно меня очень волновало, что происходит в Москве, он длинно и вяло рассказывал о премьерах, о последних сплетнях и анекдотах, и только потом рассказал, что с ним: операции не было, петь нельзя, месяца два, по возможности, молчание и микстуры, потом опять в Москву на консультацию, а что потом — неизвестно.