И сотворил себе кумира... | страница 48



Месье Картье заметил нашу переписку, — мы сидели за разными столами (в школе вводили Дальтон-план и не было парт), — и выхватил у меня исписанные листки: «Кес ке сэ? Пошему ты опять мешаль урок?»

Я смотрел на него страдальчески и гордо: «Это стихи на смерть Ленина. Может быть, вы знаете, что вчера умер наш вождь товарищ Ленин?»

Картье смутился, вернул мне листки и отошел, пробормотав, что надо все-таки вести себя прилично, тем более, в такой печальный день.

В отряде мы еще долго читали вслух стихи и рассказы про Ленина, пели траурные песни. Ребята постарше рассуждали о том, кто теперь будет вместо него. Некоторые называли Троцкого. Им возражали, что он даже на похороны не приехал. Называли Калинина, Луначарского, тогда я, кажется, впервые услышал имена Рыкова, Зиновьева и Каменева. Но о Рыкове чаще всего говорили непочтительно: пьяница. Поэтому и водка — «рыковка».

Летом 24-го года мы жили на даче в Дарнице. Фамилия хозяина дачи была Шевченко. А его сына, моего ровесника, звали Тарас, чем он очень гордился. Наш дачевладелец был лишенцем — «куркулем», кроме того дома, который он сдавал на лето, ему принадлежали еще две хаты, мельница, и никто не знал точно, сколько у него коров, коней, овец. Когда я спрашивал Тараса, тот отвечал:

— Скильки треба, стильки и е. А я не знаю, бо то не вси батьковы, а есть которых тетки поставили у нас, бо чоловики в москалях, ну, значить, в армии.

Тарас объяснял, что куркуль — это поганое слово, придуманное босяками, лодырями из комнезама.[11]

— Ленин говорил: «Даешь культурных хозяев!» — хотел, чтоб селянин был культурным. Мой батько был в червоной армии, героем был, с пулемета стрелял, ранетый сколько раз, а потом стал культурный хозяин. Вот у него и молотарка и сепаратор, и сеет не на три поля, а как по культуре надо — на семь полей. Ну, а комнезамы против культурных селян. Вот и дразнятся «куркуль». Ленин был за селян, за Украину. А комнезамы и Троцкий за городских, за москалей…

Тарас рассказывал, когда батько услышал, что Ленин умер, то сел вон там на бревнах в углу двора, и целый день плакал и ни до кого не говорил.

Отец Тараса был угрюмо суров: висячие серые усы, красно-бурые, клешнистые руки. Однажды за какие-то грехи Тараски он ухватил его за волосы и стал хлестать кнутовищем так яростно, что тот, взвизгнув разок: «Ой, тату, не буду,» — потом лишь надрывно орал на одной нескончаемой пронзительной ноте. Отброшенный коротким злым пинком, он забился под веранду и долго тоненько всхлипывал: «Вси кости перетрощив…»