Жизнь Владислава Ходасевича | страница 40
Это была игра в духе Брюсова, но он, конечно, не предполагал, к чему вся его игра с Львовой может привести. Хотя, как пишет Ходасевич, «Брюсов систематически приучал ее к мысли о смерти, о самоубийстве. Однажды она показала мне револьвер — подарок Брюсова. Это был тот самый браунинг, из которого восемь лет тому назад Нина стреляла в Андрея Белого». Или это тоже была игра?
Надя, как и Нина Петровская, не могла перенести брюсовской раздвоенности. Она слишком всерьез была захвачена этой любовью.
В тот сумрачный ноябрьский вечер Ходасевича не было дома, а Надя звонила ему поздно, часов в одиннадцать. До этого она звонила Брюсову, прося приехать, но он сказал, что занят. Потом позвонила поэту Вадиму Шершеневичу: «Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф», но у него были гости. Не застав наконец дома и Ходасевича, она застрелилась.
«Сам Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда — в Ригу, в какой-то санаторий».
Ходасевич тяжело пережил эту смерть. «Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители Нади, приехавшие из Серпухова, старые, маленькие, коренастые, он — в поношенной шинели с зелеными кантами, она — в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто не был с ними знаком. Когда могилу засыпали, они, как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускной бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошел в сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их».
И еще одна отвратительная сцена, которую человек с тонкой, впечатлительной душой, подобный Ходасевичу, перенести не мог.
Вернувшийся в Москву Брюсов на очередной среде Общества свободной эстетики, за ужином в столовой, предложил прослушать его новые стихи. «Все затаили дыхание — и не напрасно: первое же стихотворение оказалось декларацией. Не помню подробностей, помню только, что это была вариация на тему
а каждая строфа начиналась словами: „Умершим — мир!“ Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям. Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию». Но Ходасевич не мог спокойно переносить такого цинизма и равнодушия.