Любовь и свобода | страница 31
— Нет, конечно. Договорились же — сначала обсуждаем между собой, только потом предлагаем.
— Я, кажется, знаю её, — сказал Костыль. — Тогда не вспомнил, а сейчас вспомнил. То есть знал маленькой… — он замолчал.
— И что? — спросил Порох.
— По деревьям хорошо лазила. Это второй класс, кажется, был… или даже первый…
— И что?
— Полезли мы с ней на одно дерево. Кто выше…
— Ну?
— Она выше забралась. А я ещё тогда… В общем, я там застрял. Меня дядька Рум снял.
— Помню, — сказал Лимон.
— Ещё бы…
— Да если бы ты сейчас не вспомнил, я бы тоже не вспомнил. И ничего такого. Мало ли кто где застревал. Я вон в колючках один раз застрял.
— В колючках — ерунда, — сказал Шило. — Я когда на заборе повис…
— Это когда задницей за гвоздь зацепился?
— Ага. А под забором собаки. Вот смеху было.
Порох разглядывал ствол своего ружья. Увидел какое-то пятнышко, подышал на него, потёр рукавом.
— Меня как-то дикие собаки в лесу окружили, — сказал он. — Я на дерево залез, сижу. А потом они как рванут куда-то с визгом… как от огня. И мне вдруг так страшно стало… как никогда раньше. Едва за этими собаками не побежал. Не знаю, каким чудом удержался на дереве…
— И что? — тихо спросил Лимон.
— Не знаю. До вечера просидел на суку, потом стало как-то всё равно. Слез и пошёл домой.
— Чего же они испугались?
— Понятия не имею. Теперь вот, после твоего лося, думаю: может, тоже какой-то звериный урод мимо проходил? Собаки учуяли…
— Может, — сказал Лимон. — Ладно, парни, давайте по койкам, через полчаса подъём.
Лимон уснул, несмотря на мерзкую распирающую боль в ступне, особенно в пальцах, и сквозь сон слышал, как кто-то негромко велел его не будить. Потом он почувствовал почти безболезненный укол в плечо, что-то пробормотал, вяло отмахнулся. Кто-то хихикнул. И почти сразу начало сниться тягучее и невнятное, как будто это вообще был чужой сон, полный совершенно неизвестных ему обстоятельств и подробностей, причём увиденный откуда-то с середины, так что следить за происходящим было скучно, но и отвернуться не получалось.
А дальше — навалилась глухая тоска.
…Он был один в целом мире — вернее, он был единственный живой. Голый, тощий, с узловатыми коленками и с пальцами, похожими на барабанные палочки. Кожа отливала тёмно-серым, почти чёрным, с графитовым блеском — как голенище сапога. Почему-то так и надо было, и Лимон даже знал во сне, почему, но не мог сосредоточиться и поймать это знание. Всё вокруг было каменное и ледяное; ветер гнал мелкий снег пополам с песком. Над головой Лимона вместо Мирового света громоздился совсем чёрный ледяной свод с какими-то мерцающими точками. Так тоже было надо. Города не было, ничего не было — скалы и мёртвый вымороженный лес. По лесу бродили мёртвые, что-то бессмысленное делали. Они были белокожие, в оборванной одежде, и обязательно держали что-нибудь в руках. Мёртвые были безмолвными и безопасными, — а то опасное, что пряталось или в глубине леса, или под водой, или в подземельях, пока не показывалось, но Лимон помнил о нём постоянно и был настороже. Он привык к этому вечному ощущению угрозы, которая всё время за спиной, иногда далеко, иногда совсем рядом. Но сегодня что-то случилось (он не мог вспомнить, что), и он просто устал, он окончательно устал. Он знал, что если это наконец подойдёт вплотную, то он ничего не сможет сделать. Не осталось ни сил, ни смысла. И ещё — он был один. Наверное, последний живой. Один. Последний. Ничего уже не сделать…