Здесь и сейчас | страница 8
Но я не сдался:
— Ничего подобного. Ты же не сумасшедший и прекрасно понимаешь, как странно все это выглядит.
— Я хочу защитить тебя!
Неожиданное признание. Интригующее из-за того, что говорил он искренне.
Я удивился, посмотрел на него и заметил, что у отца дрожат руки.
— Защитить от чего?
Он снова закурил, чтобы успокоиться, и его правда отпустило.
— Ладно, ты прав. Тебе надо кое-что знать, — начал он доверительным тоном. — Я скажу тебе то, чего никому еще не говорил.
И снова замолчал. Молчал с минуту, не меньше. Я тоже вытянул из пачки сигарету, не хотел ему мешать собираться с мыслями.
— В декабре тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, после четырех с половиной лет отсутствия, мне позвонил отец.
— Ты шутишь?
Он в последний раз судорожно затянулся и бросил окурок на дорожку себе под ноги.
— Сказал, что он в Нью-Йорке и хотел бы повидать меня как можно скорее. Попросил никому не говорить о звонке и назначил встречу в баре терминала в аэропорту Кеннеди.
Я видел, что отец очень нервничает. Чтобы пальцы не дрожали, он сжал их в кулак, и, пока говорил, его ногти врезались в кожу ладоней.
— Я сел на поезд, приехал в аэропорт. Умирать буду, не забуду нашу встречу. Была суббота за неделю до Рождества. Снег валил вовсю. Рейсы то совсем отменяли, то откладывали. Салливан сидел и ждал меня в баре со стаканчиком мартини. Вид у него был измученный, краше в гроб кладут. Мы пожали друг другу руки, и я в первый раз увидел, как мой отец плачет.
— А потом что?
— Потом он сказал, что у него самолет, времени мало. Объяснил, что оставил нас, потому что не мог поступить иначе. Не уточняя, признался, что с ним случилась большая неприятность. Я спросил, чем могу ему помочь, он ответил, что сам попал в капкан, сам должен из него выбираться.
Я слушал, ушам своим не веря.
— А дальше?
— Попросил пообещать ему кое-что. Во-первых, никому не говорить, что он жив, никогда не продавать Башню двадцати четырех ветров, никогда не открывать железную дверь в подполье маяка и немедленно замуровать ее. Само собой, он не стал отвечать на мои вопросы. Я его спросил, когда мы увидимся, а он ответил так: «Может, завтра, а может, никогда». Запретил мне плакать, приказал быть главой семьи, потому что его с нами больше нет. Вскоре встал, допил мартини, сказал, чтобы я уходил и выполнил свои обещания. «Это вопрос жизни и смерти, Фрэнк». Это были его последние слова.
Меня потрясла эта запоздалая исповедь, и я спросил:
— Ну а ты? Что ты сделал?