О дивный новый мир | страница 124
Дикарь исполнил просьбу с огорошивающей пунктуальностью. Пять слов он произнес, и не больше, – те самые пять индейских слов, которые услышал от него Бернард в ответ на просьбу выйти к важному гостю – архипеснослову Кентерберийскому.
– Хани! Сонс эсо це-на! – И, схватив репортера за плечи, повернул его задом к себе (зад оказался заманчиво выпуклым), примерился и дал пинка со всей силой и точностью чемпиона-футболиста.
Восемь минут спустя на улицах Лондона уже продавали новейший выпуск «Ежечасных радиовестей». Через первую полосу было пущено жирно: «Загадочный ДИКАРЬ ФУТБОЛИТ нашего корреспондента. СНОГСШИБАТЕЛЬНАЯ НОВОСТЬ».
«Что верно, то верно – сногсшибательная», – подумал репортер, когда по возвращении в Лондон прочел заголовок. Осторожненько, морщась от боли, он сел обедать.
Не устрашенные этим предостерегающим ударом по копчику коллеги, еще четверо репортеров – из нью-йоркской «Таймс», франкфуртского «Четырехмерного континуума», бостонской «Фордианской науки», а также из «Дельта миррор» – явились в этот день на маяк, и Дикарь встречал их со все возрастающей свирепостью.
– Закоснелый глупец! – с безопасного расстояния кричал ему корреспондент «Фордианской науки», потирая свои ягодицы. – Прими сому!
– Убирайся! – Дикарь погрозил кулаком.
Ученый репортер отошел еще дальше и снова закричал:
– Прими два грамма, и зло обратится в нереальность.
– Кохатва ияттокяй! – послал ему в ответ Дикарь зловеще и язвительно.
– Боль – всего лишь обман чувств.
– Ах, всего лишь? – И Дикарь, схватив палку, шагнул к репортеру. Тот шарахнулся к своему вертоплану.
После этого Дикаря на время оставили в покое. Прилетали, правда, вертопланы, кружили любознательно над башней. Дикарь послал стрелу в самый ближний и назойливый. Стрела пробила алюминиевый пол кабины; раздался вопль, и машина газанула ввысь со всей прытью, на какую была способна. С тех пор вертопланы держались на почтительной дистанции от маяка. Не обращая внимания на их зудливый рокот – сравнивая себя мысленно со стойким индейским женихом, не поддающимся кровожадному гнусу, – Дикарь вскапывал свой огород. Позудев над головой и, видимо, соскучась, вертопланное комарье улетало; небеса на целые часы пустели, затихали – только жаворонок пел.
Было безветренно и душно, пахло грозой. Все утро он копал и теперь прилег отдохнуть на полу. И внезапно им овладел образ Линайны – реальной, в туфельках, нагой, осязаемой, благоуханной. «Милый! Обними же меня!» – зазвучало в ушах. Блудница наглая! Ох, но обвившиеся руки, приподнявшиеся груди, приникшие губы! Вечность была у нас в глазах и на устах. Линайна… Нет, нет, нет! Он вскочил на ноги и, как был, полуголый, выбежал во двор. На краю пустоши кучно росли сизые можжевеловые кусты. Он грудью кинулся на можжевельник, хватая в объятия не бархатное желанное тело, а охапку жестких игл. Тысяча острых уколов его обожгла. Он попытался вернуться мыслью к бедной Линде, задыхающейся немо, к скрюченным ее пальцам, к диким от ужаса глазам Линды. Линды, о которой он поклялся помнить. Но по-прежнему владел им образ Линайны, которую он поклялся забыть. Даже колющие, жалящие иголки можжевельника не могли погасить этот образ, живой, неотступный. «Милый, милый… А раз и ты хотел меня, то почему же…»