Охота | страница 2



Когда в 1869 году я покидал лицей, прошло уже тридцать два года со дня гибели Пушкина от пули Дантеса. Но для меня, как и для каждого из нас, питомцев Царскосельского лицея, все это случилось вчера. Пушкин олицетворял для нас прошлое, был для нас самым близким из друзей, он был нашим идолом — и вот рука француза, из милости принятого в российскую армию, разом оборвала такую прекрасную, такую благородную жизнь! Ни одну смерть, даже смерть родных людей, нам не было так трудно принять, так трудно пережить! Припоминаю, что в лицее мы проходили у двери комнаты № 14, которая когда-то была отведена Саше Пушкину, на цыпочках… Разумеется, мы знали, что сейчас за нею спит наш ровесник, ничем не примечательный Морозов, но ведь оттуда, из этой комнатки, так и не ушел призрак Другого! И каждый из нас завидовал нынешнему обитателю комнаты, который вовсе, с нашей точки зрения, не заслужил подобной чести.

Постоянно и повсеместно публиковались дифирамбы Пушкину, воспоминания о Пушкине, толкования пушкинских великих творений… Россия была его вдовой. И все-таки никто так остро не чувствовал потери, как ее чувствовали мы! Едва сев на школьную скамью и почувствовав рядом тень Александра, мы стали воспринимать себя вечными его должниками.


И вот, сдав худо-бедно выпускные экзамены, я был принят, по протекции, в Министерство иностранных дел в чине коллежского секретаря[2], на ту же должность, что в 1817 году получил выпускник Лицея Александр Пушкин… Речь шла не столько о реальной работе, сколько о синекуре, потому что в то время так чаще всего и случалось с молодыми людьми «из хороших семей», — и на самом деле я являлся в должность не чаще чем через день. А потом вообще попросил об отпуске по состоянию здоровья, каковой мне без долгих разговоров и дали. Правда, я не совсем лукавил: уже какое-то время грудная болезнь не оставляла меня. Пробуждение по утрам сопровождалось приступами мучительного кашля, и этого одного было достаточно, чтобы с легкостью догадаться, как все станет развиваться дальше. Кровохарканье еще не имело места, однако моя матушка сильно тревожилась. С июля 1869 года она была в Париже, но когда наш семейный врач, милейший доктор Гольдман, известил ее о том, что у меня небольшой бронхит, тут же и решила вернуться.

К моменту, когда матушка оказалась снова в Петербурге, все уже прошло, но она сочла, что выгляжу я очень плохо, и страшно разнервничалась — впрочем, матушке вообще было свойственно видеть во всем дурные знаки. Ох… надо быть справедливым: судьба в последние годы отнюдь не баловала мою бедную матушку! Сначала она потеряла мою младшую сестру Ирину — девочка умерла в пятнадцать лет от скоротечной чахотки, а вскоре скончался от апоплексического удара, собираясь сесть верхом на свою любимую лошадь в Михайловском манеже, мой батюшка. Естественно, оказавшись рядом с единственным теперь дитятею, матушка сразу стала с чрезвычайным беспокойством вслушиваться в мое дыхание и меня ощупывать. В то время я был, скорее, чахлым на вид юношей. Длинный, тощий, бледный, щеки запали, глаза горят — не зря, наверное, говорила бывшая моя кормилица Агафьюшка: «Охань-ки, ты просто будто с того свету голодный явился!»