Уинстон Черчилль | страница 84



Оглядываясь в прошлое, здесь можно усмотреть упущенную возможность. Однако в действительности возможности не существовало никогда. Не только потому, что немецкая оппозиция в первую военную зиму, когда Чемберлен действительно поддерживал с ней контакты, проявила себя слабой, нерешительной и ненадёжной; не только потому, что неудавшийся, оставшийся без отклика путч 20 июля и теперь не произвёл вдохновляющего впечатления. Черчилль сам не был человеком, который победу — всё–таки теперь почти гарантированную тотальную победу — стал бы подвергать опасности такими рискованными переговорами. Ведь всё же он в первую очередь был воином, и лишь затем политиком. Он желал победы, и он желал её такой, чтобы она одновременно была победой его политической концепции. Однако когда это стало невозможным, тогда, во всяком случае и при других обстоятельствах, по крайней мере победа. Великодушие в победе, да. Примирение после победы, да. Но от победы отказаться? Нет и тысячу раз нет. Он был и оставался внуком Мальборо. Своего противника Болингброка, который ему испоганил победу, чтобы получить более выгодный для Англии мир, он буквально так ни разу и не простил.

Он получил свою победу, и нельзя сказать, что он ею не наслаждался. Были великие и чудесные моменты, как например свидание с освобождённым Парижем. Однако он был и оставался пленником своей победы, и он потирал о неё свои раны, как лев трётся о прутья своей клетки. Политик Черчилль в последние девять месяцев войны — это последовательность импровизаций, неутомимый ванька–встанька. В августе 1944 года он летал в Италию с отчаянными (и не до конца продуманными) планами, всё–таки каким–то образом сделать возможным прорыв на Триест и Вену. Тщетно, итальянский фронт был слишком беспощадно ослаблен и опустошён в пользу французского. Затем ему пришла неожиданная идея: что мог делать Рузвельт — прямой, жёсткий торг со Сталиным как держава с державой — не следует ли и ему так же поступить? В октябре он полетел в Москву и провёл жёсткие, циничные сделки со Сталиным: Румыния для тебя, Греция для меня; а Польшу отодвинем на Запад — как, это можно изобразить тремя спичками. Что последовало, было его самым отвратительным моментом, со сценами, которые лучше забыть: польский премьер–министр Миколайчик, который не хотел позволить, чтобы его страну продавали в розницу, угрожал буквально кулаком. А когда освобождённые Афины восстали против установленного английскими освободителями консервативного правительства, он приказал обращаться с ними как с покорённым городом. Сталин наблюдал без комментариев, и Черчилль сказал в палате общин, что никогда какое–либо правительство не было более верно своему слову, чем русское советское правительство. Однако когда весной 1945 года неожиданно для западных армий возникла возможность всё же первыми прийти в Берлин и на Одер, он сделал всё возможное, чтобы уговорить Эйзенхауэра и Трумэна осуществить этот нежданный шанс — который не совсем соответствовал предшествовавшим соглашениям трёх держав о зонах оккупации Германии. И отвода войск западных союзников из Саксонии, Тюрингии и Мекленбурга на оговорённые линии разграничения никогда бы не произошло, если бы дела шли по его представлениям. Россия снова стала врагом.