Севастопольская повесть | страница 59



Как ни старался себя успокоить и подбодрить Озарнин, а все же ему стоило немалых усилий ползти под огнем. Ему хотелось лечь, распластаться, войти в землю, раствориться и исчезнуть в ней. Никогда не подозревал он, что земля так неодолимо огромна, что можно ползти по ней бесконечно, и все будут те же кусты, те же камни, и те же воронки, и тот же лиловый червь, вырванный из земли.

Озарнин полз с сознанием, что не ползти он не может, полз, ни о чем более не думая и не находя в себе того, что могло бы ослабить его тоску.

Где–то в неизмеримой дали от него были жена и сын, мать и брат, которых он любил, его работа, его жизнь. Все это осталось где–то там, в невообразимом отчуждении, за чертой реального, все это было безразлично, ненужно, бессмысленно, и только неукротимая боль была единственной реальностью, да еще чувство одиночества и заброшенности, которое, казалось ему, никогда уже не пройдет и не оставит его.

В какой–то миг, когда припал к земле, он вдруг услышал тихий звон таяния. У самого лица его с коротким хрустом провалился снег, сразу намок, порыжел, как постный сахар, и быстро потаял в проступившей воде. Бурля и пузырясь, прибывала вода, словно из–под снега забил ключ, и вдруг вырвался тонкий ручеек, блеснув на солнце.

Маленьким мальчиком Левушка Озарнин, бывало, бег за таким вот ручейком, пробивавшимся с лепетом и слабым треском сквозь снежный покров. То исчезая, то вновь появляясь, то обходя препятствия, то перехлестывая через них, мчится ручеек в теснине ледовых берегов, весь в пузырях и пене, расширяясь, темнея, превращаясь в широкую, многоводную, могучую для какой–нибудь Лилипутии реку с островами и поймами, порогами и водопадами. И внезапно с гулом и ревом впадает в море, образовавшееся под горкой в конце улицы.

От этого воспоминания повеяло на Озарнина спокойствием и даже иронией. Это было воспоминание о начале жизни, почти об истоках ее.

Вдруг услышал людские голоса, узнал тенорок кока Лебанидзе и скатился в котлован, к людям, вставшим при виде его. И сразу исчезли и боль, и гнет одиночества, и тоска. Только глубокая усталость от пережитого да страх перед тем, что через две–три минуты снова надо будет идти дальше, делали его медлительным, беспокойным и угрюмым. Он очень обрадовался, когда старшина Седых, сильно заикаясь, о чем–то спросил его. И хотя Озарнин с первого слова угадал, что старшина хочет сказать, он не перебил его, а дослушал до конца и даже огорчился, когда старшина умолк.