Болезнь | страница 41
— Крышка!.. Конец...
Когда смеркнулось и тени отошли от стен, выползли из углов, за дверьми затоптались, завозились. Дверь распахнулась. Густой, гудящий, знакомый голос сказал:
— Вот принимай харч... Поди, отощал? Хлеб тут, ярушничек, а в крынке молоко...
Канабеевский, не трогаясь с лавки, на которой сжался, мрачно попросил:
— Давайте сюда огня!..
— Огня? — переспросил Парамон Степанович, темной тенью колышась у двери. — Огня, паря, не полагается!.. По причине пожара...
— Ну, чорт с вами! — выругался Канабеевский.
Парамон Степанович пошевелился и, стараясь смягчить громкий голос свой, сожалительно прогудел:
— А я-то, братец, думал — попоем мы с тобою на святой!.. Вот и не вышло... Уели тебя красны-то... Камерцию твою подкачнули... Да-а...
— Уходи! — крикнул Канабеевский. — Уходи к чорту!..
Парамон Степанович шумно вздохнул и взялся за скобку двери.
— Тоскует, видно, в тебе душа?.. Это, паря, бывает... Душа — она, паря, завсегда чувствует... Вот, скажем, животная — она тоже свой час понимает, чувствует...
Канабеевский вскочил:
— Уходи!.. — яростно повторил он. — К чорту, к матери... Уходи, сволочь ты этакая!..
31.
Ночь тянулась длинная, мутная, бессонная. Только к утру соснул немного Канабеевский. Проснулся хмурый, но спокойный. Видно, думы-то не напрасно сверлили ему мозги: что-то надумал.
Спал он не раздеваясь. И, когда проснулся, вспомнил что-то, уже ставшее за последние дни привычным.
Расстегнул рубашку, стащил ее через голову. Поеживаясь и вздрагивая всем телом от холода, провел привычно ладонями по груди. Легко и приятно скользнули они по атласистому телу. И тут бы надо было отнять их Канабеевскому, схватить рубашку, снова накинуть ее на себя и приготовиться к встрече незнакомого дня. Но чуть-чуть дольше задержал поручик левую руку на левой стороне груди. И ладонь его почуяла маленький, глупый, никчемный бугорочек. Маленький прыщик прощупала рука на левой стороне груди, пониже темного соска. Но как ни мал и ни ничтожен был этот прыщик — острой, убивающей болью ударило прикосновение к нему в самое сердце поручика Канабеевского.
Он нагнул голову, захватил двумя пальмами кожу, взглянул на прыщик, и —
— стыд-то какой! срам-то какой для военного, для боевого, для карательного человека! —
— хлебнув вздрогнувшими губами холодный, банный воздух, заплакал настоящими, крупными слезами, навзрыд, так, как, быть может, плакал редко-редко в детские, ясные, ласковые, малодумные годы!..