Эссеистика | страница 52



Эту черную халифскую бородку Пруст надевал и снимал так же часто, как те чудаки из провинции, что подражают государственным деятелям или дирижерам. Мы знали его с бородой, но видели и без нее, каким представил его Жак-Эмиль Бланш: с орхидеей в петлице и яйцевидным лицом.

Однажды в присутствии моего секретаря, плохо знавшего и самого автора, и его произведения, говорили о Марселе Прусте. «Ваш Пруст, — сказал он вдруг, — напоминает мне брата узницы Пуатье»>{51}. Удивительные слова. Они приоткрывают дверь в квартиру на бульваре Османн. Мы вдруг увидели этого брата с огромными блуждающими глазами, с жандармскими усищами, в жестком воротничке и котелке; он входит к своей сестре и провозглашает голосом людоеда, что составляет часть церемониала: «Ох-хо-хо! Дела идут хуже некуда». Должно быть, именно эту фразу, повторенную неоднократно, несчастная дева переделала по прихоти своей фантазии, и она из «de mal en pis» (из плохого в худшее) превратилась в «Малампиа». Как не вспомнить при этом о «доброй славной дремучей глуши» и о «милой уютной пещерке» в наглухо закрытой комнате, где, лежа одетый на своей кровати, в воротничке, галстуке и перчатках, нас принимал Марсель Пруст. Панически страшась малейшего запаха, движения воздуха, приоткрытого окна, солнечного луча, он спрашивал меня: «Дорогой Жан, вы не держали руку дамы, которая касалась бы розы?» — «Нет, Марсель». — «Вы уверены?» И полувсерьез, полушутливо он объяснял мне, что одной фразы из «Пеллеаса»>{52} — той, где над морем пробежал ветерок, — было довольно, чтобы вызвать у него приступ астмы.

Неподвижно лежа наискосок, но не среди устричных раковин, подобно узнице, а в саркофаге с обломками душ, пейзажей и всего того, что не нашло применения в Бальбеке, Комбре, Мезеглизе>{53}, в графине де Шевинье>{54}, графе Греффюле>{55}, Хаасе>{56} и Робере де Монтескью>{57} — он был таким, каким мы увидели его позже, в последний раз: бренное тело, по левую руку от которого, в тетрадях, живут собственной жизнью произведения — как наручные часы продолжают жить на теле погибшего солдата. Лежа так, Марсель Пруст еженощно читал нам «По направлению к Свану».

К тлетворному беспорядку комнаты эти сеансы добавляли хаотическое нагромождение перспектив. Пруст начинал читать с любого места, пугал страницы, нагромождал одно на другое, возвращался к началу, прерывался, чтобы пояснить, что приветственный поклон из первой главы станет понятным в последнем томе, и прыскал со смеха, прикрывшись рукой в перчатке, расплескивая смех по бороде и щекам. «Какая глупость, — повторял он. — Нет, я не буду больше читать. Это такая глупость». Его голос превращался в еле слышный стон, в плаксивую мелодию оправданий, извинений, сожалений. «Это было глупо». Ему было стыдно, что он заставляет нас слушать подобный вздор. «Не следовало это делать. Вообще перечитывать себя невозможно. Не стоило и начинать…» А когда нам удавалось наконец заставить его продолжать, он протягивал руку, вытаскивал наугад какую-нибудь страницу из кипы бумаг, и мы вмиг оказывались у Германтов или Вердюренов. Через пятьдесят строчек история повторялась. Он стонал, прыскал, извинялся, что плохо читает. Иногда он вставал, снимал свою короткую куртку, запускал пальцы в чернильного цвета волосы, которые сам подстригал и которые сзади свисали на крахмальный воротник. Он проходил в туалетную комнату, светившуюся на фоне темной стены бледным светом. Мы видели, как он стоит там без пиджака, в лиловом жилете, облегающем его туловище заводной игрушки, и, держа в одной руке тарелку, а в другой вилку, ест лапшу.