Полдень следующего дня | страница 4



Высоко держа лобастую голову, ата проходит мимо сидящих на лавочках соседей. Проходит молча, даже покачиваться перестает. Те тоже молчат, но улыбаются, перемигиваются в предвкушении редкого зрелища.

Ата еще внушительно топает сапогами в сенцах, а три окна домишка уже облеплены смеющимися лицами. Венера с енэй[2] за столом. С минуту стоит ата у порога, осмысленно и пытливо, словно бы и не пьяно, осматривается. Но в том-то и вся штука, что осмысленный и пытливый взгляд просто блуждает. Венера знает, что все силы аты в этот миг вложены в ту дурацкую пытливость (неспособную, кстати, никого обмануть), из-за чего не может он ни шага сделать, ни слова сказать, ни замычать даже. Зато он сейчас — сама пытливость и осмысленность! Еще бы, ведь единственный в округе настоящий мужчина! Последний то есть. Никогда не пьянеет! Никогда! Видите? Но его «последних» в округе мужских сил хватает ненадолго: вот глаза перестают пытливо блуждать, тупеют, но становятся зрячими, хваткими. Возвращаются к ате и дар речи, подвижность.

— Венера, гляди, доченька, что я тебе принес, — говорит он непременное, доставая из кармана брюк привычный кулек с талыми, слипшимися карамельками. Двести граммов…

Не помнила Венера, во сколько лет, в какой из загульных дней аты впервые не обрадовали ее эти конфеты, когда он вот так же потряс кульком на пороге, а заставили в испуге прижаться к енэй, в испуге потому, что дальше обычно… То ли в четыре, то ли в пять. Не помнила точно и времени, с которого привыкла ко всему, в такие дни происходящему. Ко всему! Ата клал кулек на стол… Росла Венера, грузнела и грузнела енэй, люди, приникавшие к окнам, мужали и высыхали, хорошели и брюзгли, взрослели и начинали подслеповато щуриться, многие исчезали и, наверное, улыбались, вспоминая чудачества Ильяса-бухгалтера, в далеких от Сулеймановки городах, или тлели в земле под могильными глыбками невдалеке от околицы. Менялось все, кроме… Ата неторопливо подходил к продавленному кожаному дивану (казенный вид дивана был, кстати, предметом его тайной гордости), куда енэй заранее клала камчу.

Он брал камчу и возвращался к столу, не улыбаясь и не хмурясь, без злости и без радости, даже равнодушным трудно было назвать высоколобое, зеленоглазое лицо.

Спокойно сидела тучная, багроволицая енэй, спокойно сидела Венера. Ата становился позади енэй и, несколько раз тряхнув, как градусником, зажатой в руке камчой, трижды опускал ее со всего плеча на широкую, туго обтянутую бурым халатом спину. Енэй лишь мигала на свист камчи, не забывая при этом отгонять от тарелок настырных мух. Под халатом у нее была надетая по такому случаю короткая стеганка-безрукавка, так что камча не более чем пыль из той выбивала. Об этом знали все, начиная с аты и Венеры и кончая людьми у окон, сельсоветом и участковым Зинатуллой, иначе ате его единственное (последнее) в округе мужское поведение с рук бы, конечно, не сошло. Но не этого, вовсе не этого терпеливо ждали люди за окнами…