Хождение по своим ранам | страница 7



— Свои.

Я узнал голос капитана Банюка. Он спросил, успеем ли мы окопаться до рассвета?

— Окопаемся, товарищ капитан.

Комбат сбросил с себя плащ-накидку, расстелил ее и устало, во весь свой длинный рост растянулся на ней, заломив за голову сцепленные в кистях руки.

— Садись рядом, — предложил он, взглянув на меня невидными в темноте, но, чувствовалось, все так же исподлобья смотрящими глазами.

Я не знал, что делать: садиться или нет? Мне показалось, что капитан Банюк решил проверить мою бдительность, но он ее проверил, зачем же еще раз меня испытывать?

— Не могу, товарищ капитан. Я охраняю взвод.

— Никуда твой взвод не убежит. Садись, лейтенант.

Я сел. Комбат долго молчал, потом, тяжело вздохнув, не оборачиваясь ко мне, стал как бы сам с собой разговаривать.

— Был у меня дом. Семья была. Все было. И — ничего не осталось. Один я, даже письма некому написать… А ты, лейтенант, небось невесту оставил?

О невесте пришлось умолчать, но о Селиванчике, о его странном поведении я рассказал.

— Симуляция.

Брезжил рассвет. На изрытую, изувеченную войной землю пала роса. Я хотел было накинуть шинель, но над моей головой раздался такой грохот, что я мгновенно ничком припал к земле.

Комбат приподнялся, спросил:

— Кто стреляет?

Я не знал, кто стреляет, немцы или наши…

— Наши батареи бьют. Прикажи, чтоб никто не выходил из окопов.

Комбат встал и зашагал к лесу, а я побежал к своим расчетам. Ребята молодцы, все окопались и замаскировались.

Наши батареи били неистово, самозабвенно. Сначала оглушительный треск, похожий на треск раскалываемого ореха, потом этот треск раскатывался и отдавался в дальнем лесу, как будто оттуда тоже били батареи, затем журавлиный, шелестящий полет снарядов. Я так заслушался этой всеоглушающей и разрушающей музыкой, что даже забыл, что мне тоже надо окопаться, вырыть свой командирский окопчик… Взял лопату, вырыл что-то наподобие щели, прикрыл ее плащ-палаткой, набросал на плащ-палатку ржи, но, странное дело, когда я рыл и маскировал свой окопчик, артиллерийская музыка стала какой-то иной, в ней не было той стройности, той слаженности, тех раскатов, которые я слышал на рассвете. Слышны были только отдельные, усталые звуки, похожие на удары в пустую бочку. Потом и эти звуки стихли, заглохли.

Где-то на шоссе взошло солнце. Само солнце было не видно, но по лесу, по его затрепетавшей листве чувствовалось, что солнце поднимается, восходит все выше и выше. Оно заиграло в капельках росы, подняло белый, как молоко, пар. Этот пар не смешивался с пороховым дымом, держался как-то отдельно. Потянуло богородской травой, тимьяном. Черт возьми, до чего же сильно пахнет этот ползучий, с маленькими пушистыми ресничками цветок! Даже пороховая гарь не может заглушить его удивительно стойкий запах.