По поводу одной машины | страница 71



Маркантонио — спит он или бодрствует — все равно неизменно чутко реагирует на сигнал.

— Нет, ни за что… Я хочу спать… Не надо… Боже мой, пепельница…

Потом, когда обоим так хорошо, что не хочется отстраняться:

— Весь пододеяльник — в пепле…

Аделе Колли стоит на кухне у окна, комкает в руке край занавески — видно, подошла опустить штору да так и застыла на месте. Отчего? Увидела улицу? Внешний мир, от которого она все больше отдаляется? Или просто хотела посмотреть, с кем подойдет к дому дочь?

Свет она зажигать не стала. В квартире мрак, только со двора и с улицы проникает в дом едва приметный брезжущий свет, на потолке дрожит отсвет красно-лиловых неоновых вывесок.

— А ты все экономию наводишь! — С этими словами Марианна бросается по очереди ко всем трем выключателям — в коридоре, на кухне, над умывальником. — Это какой-то психоз!

Она срывает с себя пальто, швыряет его на стул. Всматривается: котиковый воротник распластан на спинке, рукава свисают по сторонам, чуть не до полу… Похоже на жалкую марионетку. Пьеро в трауре. Если застегнуть на все пуговицы, сходство с Пьеро будет еще полнее. Мать по-прежнему стоит неподвижно. Дочь зачем-то хватает тряпку и принимается вытирать клеенку — тщательно, каждую трещинку.

Марианне достается: шутка ли — простоять десять часов у «Авангарда», восемь плюс два сверхурочных, введенных из-за заказа, срок которого давным-давно истек. Не удивительно, что устаешь как собака. Но она и вида не подает, слова не скажет. Взяла себе за правило с первого же дня работы на заводе перед матерью нос не вешать. И еще одно: не рассказывать, как прошел день, пусть мать сама придумывает, о чем разговаривать. Марианна уже знает, что любое замечание, выходящее за пределы обычных тем, только распаляет материны страхи и подозрения. Сегодня вечером она вдобавок еще видела в окно, что Марианну провожал парень, который как бы ради приличия вел мотороллер за руль, — как раз сегодня, когда она вернулась на два часа позже…

— Сама пойми, — говорит Марианна, всем своим видом и тоном показывая, что настроена вполне миролюбиво, — открываешь дверь в собственную квартиру и оказываешься в каком-то склепе… Ну, ладно. Добрый вечер. Как ты себя чувствуешь? Палец еще ноет? Голова болит?

Ответа нет. За стеной у Соццани орет радио:

Они-то долговязые, а я совсем малышка, а я совсем малышка…

Господи, какое вокруг убожество… Кухня холодная, неуютная. На плите — тарелка с остатками вчерашнего супа, похожего на блевотину. На краю раковины — две картофелины, — ровно две! — плохо очищенные, переваренные. На буфете, куда хорошо бы поставить что-нибудь красивое — скажем, часы под стеклянным колпаком или гипсовую статуэтку, — две глубокие тарелки с выщербленными краями, два высохших сморщенных мандарина, две разномастные ложки, положенные крест-накрест, салатница с целым ассортиментом разных остатков: тут и лук-порей, и корки сыра со следами терки… Ошметки какие-то… От клеенки тоже остались одни ошметки: вся изрезана, на сгибах вытерлась. Ножки у стульев стертые, как каблуки старых туфель, — тоже ошметки. За стеклянными дверцами буфета — ошметки так называемого парадного кофейного сервиза. А на буфете, сверху, — блюдце с оплывшим огарком свечи, высотой не больше двух сантиметров. Ошметки, ошметки, всюду одни ошметки… И нет вокруг ничего, о чем можно было бы сказать: «Мне этого хотелось, и у меня это есть». Ни любительской фотографии, ни почтовой открытки, ни цветной обложки журнала, засунутой за стеклянную дверцу буфета или прибитой к стенке, — ничего. Даже миссионерского календаря с коленопреклоненным негритенком и то нет… Пусто — хоть шаром покати.