«Дождались, дождались»… — заволновался я и сплюнул прикуренную сигарету на дно лодки. Гусь вырастал, с каждой секундой становился все ближе, и все тревожнее кричала стая. Птицы смешались и тоже опустились на выстрел. Сейчас, сейчас отец поднимет стволы… Пусть стреляет он. У меня все еще будет, хотя как заманчиво сронить гусака. Но тятя, пожалуй, последнюю осень провожает на Ягодной пади, и так без моей помощи ему нынче не бывать бы здесь…
А гусь совсем над нами, и низко-низко — перья можно пересчитать… Тяжело поднимает и роняет он крылья, блекло-розовый клюв раскрыт и лишь крика почему-то не слышно. Ну, стреляй же, тятька! Докажи деревенским насмешникам, а прежде старшему сыну, что ты еще добытчик, что не от старости меркнут глаза, а ветер высекает слезу. Ну…
Прошумел гусь, обдал нас холодком воздуха, но дрогнули стволы и опустилось ружье на колени. Отец провел пятерней по лицу, обернулся ко мне и не узнал я его впервые. Не охотник, а старик с мокрыми глазами виновато глянул на меня. И до бела вымерзший клок волос выбился из-под шапки на обветренные морщины лба.
— Ихний вожак, Вася, — прошелестел отец. — Нельзя, не мог я по нему… Умирать он ушел в камыши. Понимаешь, отлетал свое, отводил стаю за моря-окияны…
Мы не доглядели с отцом, как надлетела стая. И хотя гуси видели нас — не шарахнулись вроссыпь, не взмыли над скрадом. Они долго кружились там, где скрыли камыши их вожака, звали его подняться и полететь во главе себя. А в ответ волнами катилось грустное шуршание седых камышей, и все осыпалось крупой морошное небо. И почему-то под теплой телогрейкой захолодило меня.
Когда гуси поняли, что никогда им не вызвать своего вожака, они молчком облетели Ягодную падь, быстро построились, и тогда упал на камыши не крик, а стонущий плач. И стало снова тихо-тихо на плесах, и слышно было, как тонко позванивала о воду жесткая снежная крупорушка.
Отец как-то странно посмотрел на зябко-синий дымок сигареты и глубоко вздохнул:
— Второго я уже проводил на своем веку… Вот ить как природа устроена. Почует конец вожак и не ждет чьего-то указу, а сам покидает стаю.
Зимой в суете городской нет-нет да и припомнится мне Ягодная падь. Потолстели снегом зальдевшие плеса, выстудились насквозь продутые и помятые буранами камыши. А из них вдруг глянут на меня отцовские глаза… И тогда заноет левый сосок груди, кольнет-ворохнется сердце, и пойму я, что вместе с гусями простился там с чем-то самым невозвратимо-дорогим.