Белая крепость | страница 52



– Мы умрем вместе! – крикнул он.

Какая чушь, подумал я. Но мне все равно стало еще страшнее. Это была самая страшная ночь из проведенных мной в доме Ходжи.

Потом он сказал мне, что с самого начала боялся чумы и только делал вид, что не боится, чтобы испытать меня, как палачи Садык-паши, грозившие мне казнью, или люди, толковавшие о нашем сходстве. Он, сказал Ходжа, овладел моей душой и может подражать не только моим движениям, как делал только что, – теперь он знает, о чем я думаю, и думает о том, о чем мне должно быть известно! Правда, затем он спросил меня, о чем же я думаю. Думать я мог только о нем, но соврал, что ни о чем не думаю; впрочем, Ходжа меня не слушал; он спрашивал не потому, что желал знать ответ, а только чтобы меня напугать, чтобы справиться с собственным страхом, разделить его со мной. Я догадывался, что чем острее он ощущает свое одиночество, тем больше ему хочется причинить мне зло; он водил рукой близ наших лиц, пытался повергнуть меня в ужас магией нашего странного сходства, волнуясь и нервничая еще больше моего, и я чувствовал, что ему хочется сделать что-то дурное, – но другая часть его души восставала против этого. Потому-то, говорил я себе, он и держит меня за загривок, не давая отойти от зеркала. При этом Ходжа не казался мне таким уж глупым и беспомощным. Он был прав: мне действительно хотелось говорить и делать то, что он говорит и делает, и я завидовал ему, потому что он раньше меня смог превратить в игру страх перед чумой и перед зеркалом.

И несмотря на весь свой страх и догадку, будто во мне появилось нечто такое, чего я и в мыслях не допускал, я никак не мог избавиться от ощущения, что меня вовлекли в игру. Ходжа ослабил хватку, но я не отходил от зеркала.

– Я стал как ты, – проговорил Ходжа. – Теперь я знаю, как ты боишься. Я стал тобой!

Я понял, чтó он хочет сказать, но постарался убедить себя в том, что его слова (которые сегодня я считаю пророческими, не сомневаясь, что пророчество это наполовину сбылось) глупы и по-детски наивны. Ходжа заявил, что может видеть мир моими глазами; теперь он, дескать, понимает, как «они» думают и чтó чувствуют. Он отвел глаза от зеркала и говорил, глядя на погруженные в полумрак стол, стулья, стаканы и прочие предметы. Он уверял, что теперь может рассуждать о вещах, ранее его разумению недоступных из-за неспособности их увидеть, но я думал, что он ошибается: и слова, и вещи были те же самые. Новым был только страх, и даже не он сам, а способ, которым Ходжа справлялся с ним; но этот способ, о котором я и сегодня не смогу написать открыто, мне представлялся притворством, которое Ходжа напускал на себя, стоя у зеркала, не более чем новой игрой. И он словно бы время от времени помимо воли забывал об игре, возвращаясь мыслями к нарыву, спрашивая себя, что это такое – укус насекомого или чумной бубон.