Расстрельные ночи | страница 57
На всех уровнях власти у Леопольда были свои люди. Семен Фирин, заместитель начальника ГУЛага, тоже будучи арестован, рассказал о дружбе с Авербахом и о том, как они поссорились. На одном из заседаний Фирин неосторожно сказал о «местечковом вождизме» своего друга, на что тот навсегда страшно обиделся.
Арестовали Авербаха 4 апреля 1937‑го как «участника антисоветского заговора, организованного Ягодой», «ягодку» Ягоды — политического советника и доверенное лицо. Содержался он в Лефортове, следствие прокрутили рекордно быстро — за два месяца. Обвиняли его и в том, чем он больше всего гордился, — в генеральном секретарстве в РАППе: теперь оказалось, что он всего–навсего «недоразоружившийся троцкист» и вел контрреволюционную борьбу против линии партии в советской литературе.
«Я все расскажу, все, соответственно для того, чтобы был до конца разоблачен Ягода», — Леопольд целиком и полностью отдал себя в руки следствия.
Эти люди чувствовали себя хозяевами жизни и готовы были на все в своей преданности власти, возле которой кормились. Жена Леопольда Елена, попав на Лубянку, жаловалась Ежову: «Мне невероятно обидно и непонятно, почему меня ставят на одну доску с такими чуждыми людьми, как Серебрякова, Эйдеман.2 За что?» А отец ее, старый большевик, участник трех революций, близкий соратник Ленина Владимир Дмитриевич Бонч — Бруевич, 15 июня 1937‑го просил Сталина в письме простить его дочь, заверяя, что у него «не дрогнет рука привести в НКВД и дочь, и сына, и внука — если они хоть одним словом были бы настроены против партии и правительства». Уверял, что его дочь твердая и последовательная большевичка и не виновата в грехах арестованного мужа.
Теперь, попав в немилость, эти люди потеряли все.
Но уж будучи у власти, они попировали всласть! Свидетельств тому в лубянском архиве — тьма.
Красочно живописал свои привилегии и Леопольд, в собственноручных показаниях, чтобы увести следователей от политики в бытовую сферу, от преступлений — к злоупотреблениям:
«Уже в свете того сообщения о Ягоде, которое я прочел в газетах в день своего ареста, старался я произвести переоценку ценностей. Я действительно причастен к делу Ягоды в том отношении и потому, что на протяжении нескольких лет я, не работая в НКВД, жил на дачах НКВД, получал продукты от соответствующих органов НКВД, часто ездил на машинах НКВД. Моя квартира ремонтировалась какой–то организацией НКВД, и органами НКВД старая была обменена на новую. Мебель из моей квартиры ремонтировалась на мебельной фабрике НКВД. По отношению ко мне проводилась линия такого своеобразного иждивенчества, услужливого и многостороннего. Я понимал, что это делается не по праву, а как родственнику Ягоды, как вообще близкому ему человеку… Создавалась атмосфера всепозволенности и вседозволенности. В таких вопросах только поскользнись, и начинает действовать какая–то злая логика, из тисков которой вырваться отнюдь не легко. На примере отношения к себе я, по сути, видел, как стирается грань между своим карманом и карманом государственным, как проявляется буржуазно–перерожденческое отношение к собственному материальному жизнеустроению. Я не могу ссылаться на то, что все это делалось по секрету, тайком. Нет, это происходило открыто и на глазах у всех, так делалось не только по отношению ко мне, но и по отношению к товарищу Киршону, что строилось что–то специально для художника Корина, что Крючков 3 во всех этих смыслах чувствовал себя в НКВД своим человеком, что Афиногенову обменяли квартиру, бывшую у него, на квартиру в доме НКВД. Я обязан был понимать, что такая «доброта» за счет государства есть объективно политическая компрометация НКВД. Я обязан был подумать не только о том, что в «Озерах» становилось все скучнее, душнее от барско–помещичьей сытости, но что там всем бытом демонстрировалось хищническое пользование государственными средствами».