Расстрельные ночи | страница 10



Это тоже искусство — думать одно, говорить другое, а делать третье! НКВД докладывает партийному секретарю Жданову 28 мая 1935‑го: «Писатель Е. Соболевский говорил о том, что у него для Советской власти написано две книжки: «Нас пятеро» и «Колхозный роман», но, если вернется старое, у него есть в письменном столе роман «Спи, Клавочка, спи»”.

У писателя не оставалось права даже на устное слово — стукачи тотчас доносили его до ушей Лубянки, и телефоны тогда уже вовсю прослушивались. Не было права даже на молчание — молчание рассматривалось как скрытая враждебность.

Как спастись от конформизма и страха? Как остаться собой и выжить, выжить — и остаться собой? Все пали, вся страна, не могли не пасть, дело — в глубине падения. «Человек меняет кожу» — называлась книга расстрелянного Бруно Ясенского.

Потеря личности. Искаженный человеческий облик. Отречение от дара, предназначения, Божьего замысла о тебе — об этом писал поэт–зек Александр Тришатов (Добровольский):

Грех последнего преступленья
Я в себе побороть не смог.
Дар, как гром говорящего пения,
Я зажал, завернув в платок,
Чтоб не ринулось ко мне Слово —
Огнезрачное колесо…
Вот такого–то, вот такого
И судило меня ОСО 1.

В литературе расплодились приспособленцы, тоже погибшие по–своему, которые существовали в двух или в нескольких лицах, ломались, юлили, перелицовывались. Благополучные удачники, конформисты, те, кто, по словам Мандельштама, «запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Но были и такие, кто не отрекся от слова даже по ту сторону колючей проволоки. Больше того — именно там–то и обрел его!

Тишайший искусствовед и деликатнейший, даже робкий человек, Виктор Михайлович Василенко был обвинен в том, что хотел напасть на Кремль с «атомными пистолетами». В жалобах из заполярного лагеря он посылал прокурорам множество своих стихов — пейзажную лирику. Как они, наверное, потешались! Он думал, что стихи — высшее доказательство его невиновности.

И был прав! Он, как природа, побеждал ГУЛАГ пейзажем. Взгляните на сопки Колымы: колючая проволока истлела, а стланик зеленеет, иван–чай цветет. Где те чекисты–каратели, прокуроры–палачи? А стихи — вот они, живут, как полевые цветы. Василенко — это такой цветок в русской поэзии, не очень заметный и яркий, но неповторимый.

Случались и совсем другие апелляции к власти, другие отношения с ней.

Маяковского недопочитают, считала Лиля Брик. И с помощью своих друзей–чекистов написала и передала письмо об этом Сталину, хитроумно спровоцировав его известную реакцию: «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи». Но у резолюции было продолжение, которое не афишировалось: «Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление». Вот так! Даже тут — в категориях вины и преступления. Это вам не какие–нибудь литературные штудии! Нелюбовь к Маяковскому отныне каралась, как нелюбовь к советской власти. Такое обвинение было предъявлено арестованному поэту Арсению Стемпковскому, неосторожно сказавшему о глашатае революции: «Ненормальный поэт ненормального времени».