Счастливый день в Италии | страница 9



Россия… Россия… Мать повторяла это слово, как некое сказочное заклинание. Красивое сочетание звуков, не имевшее ничего общего с тем, что видела Дора: осыпающийся хлеб, мрачные просторы гниющей осени, наскоро присыпанные шершавым снегом — снегом, снегом, который все густеет, так что сливаются земля и белое небо, и уже неясно, куда он едет, Дорин поезд, вечный Дорин поезд. Едет, черный, прорезая своей немыслимой длиной долгую Дорину жизнь, так что девушки в белых пачках и девочки в черных галошах и марлевых платьицах, и тысячи школьных тетрадей, исчерканных красными чернилами, будто выпархивают из–под его колес, на мгновение приподнятые резким ветром, и тают где–то далеко позади. А впереди эти станции, полустанки, разъезды, небритые, злые от бессилия мужчины, уверяющие Дору, что вагонов больше нет («что же, по–вашему, важнее: отправить военный завод или ваших детей?!»), а Дора, как обезумевшая Жизель, бросается от начальника к начальнику («детей, конечно, детей!»), пробивает дорогу в толпе, ревущей от давки и отчаяния, протискивается, безжалостная к этой толпе, с тайной надеждой отыскать в ней знакомые лица. «Дорогу, дорогу!» «Детдом номер пять — первый вагон! Детдом номер восемнадцать — второй вагон! Ярцевский дом сирот — третий и четвертый вагон!» «Врачи, имеющие дипломы! Подойдите к начальнику поезда!» «Девушка, я биолог. Я смогу быть полезным» «Девушка, я педиатр. Диплом в дороге пропал, нас бомбили. Честное слово, я педиатр!» «Не имею права. Не имею права». А Доре только двадцать три года. Только двадцать три года! И она ждет, когда двери захлопнутся, когда отстанут темные люди, бегущие за вагоном, и снова потянутся белые снежные поля. А Мать произносит слово «Россия» — так нежно и певуче, так неправильно и по–итальянски, будто оно сродни словам «Россини», «Росси», «Розина»… Так что Зародышу кажется, что Мать никогда и не бывала в России.

Господи! Ну что бы им так и остаться в этом городе, на этом берегу! Все было бы по–другому! И Дора была бы совсем другая, и не было бы у нее жесткого, негибкого голоса, которого так стыдился Зародыш. А был бы такой же легкий и звенящий, как у Матери, и она гуляла бы с ними по берегу, и Отец присаживался бы на корточки, касаясь одним коленом гальки, и слова жужжали бы в его усах, как ласковые пчелы.

Зародыш слушал. Редкие слабые волны, лизнув берег, уже не возвращались… с сипеньем исчезали в широкой полосе ракушечного крошева. Ветер полоскал юбку у ног Матери. Где–то далеко–далеко переговаривались два человека. Кричали чайки.